18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 55)

18

— Чего бовтаться по грязюке туда-сюда? Двадцать три километра — не близкий свет.

— Обещали комнату дать в заводском доме. Знаешь, сколько на горе строят корпусов? Гнат Дымарь уже получил…

— Не нужен мне твой Гнат, и корпуса твои ни к чему. Чего я туда поеду? Ни садка, ни огорода. Чтобы я за пучком укропа на рынок бегала? Не побегу — хоть зарежь!

Свекор помогает невестке:

— Черте-те что! Был человеком, стал грузчиком. Людям стыдно сказать. Собрались вахлаки, такие же, как и ты, ездиют, что цыгане, шатром напнутые.

Только Юрко радовался отцовскому уходу в город. Скоро он с гордостью сможет объявить всем в школе: «Переезжаем в Бердянск!» В его мальчишеском воображении Бердянск рисовался сказочно прекрасным и богатым миром. Юрко знал, что оттуда ему привезли ботинки, поскрипывающие хромовым скрипом, пальтишко, сладко пахнущее новой материей, кепчонку с твердым лаковым козырьком. И еще слышал Юрко про корабли, про море. Да как же можно не любить Бердянска! И разве стоит менять его на пучок укропу? Сын принял сторону отца. Держась за полу Антонова кителя, просил:

— Па, купишь мне удочку?

Антон бережно накрывал его лохматую головку огромной ладонью, и тотчас все нападки жены и отца становились ничего не стоящими.

Машина-будка покачивается с борта на борт, подпрыгивает на колдобинах. Заполненная живым зыбким грузом, взбирается за Ольгином на гору, надсадно воя. Под уклон идет накатом, при выключенном сцеплении. В тишине раннего утра слышно резиновое лопотание старых шин с наваренными протекторами да глухое поскрипывание деревянных бортов при усадке на ямах. За горбатым мостком снова подъем, но уже более пологий. А там и село Кенгес. Оно остается слева, как бы сползая вниз с пригорка. Дорога же бежит по хребтине бугра, на самом юру, с нее все видно и вперед, и назад, и в стороны: и Новоспасовку, оставшуюся в дымном логу, и обе Петровки — Новую и Старую, сереющие слева у лимана, и Бердянск, вызревающий впереди трубами верхних заводов, и море, вставшее на дыбки, стеклянно тускнеющее при слабых лучах рассвета.

Антон сидит спиной по ходу машины, он видит еле различимый, вытянувшийся с севера на юг лоскут своей слободы, прилепившийся внизу у речки Берды, но мыслями он там, в городе, на заводе. Он знает, что не успеют хлопцы его бригады спрыгнуть с машины, как перед ними вырастет вездесущий техснаб — долговязый, длиннорукий Гнат Дымарь — и почнет торопить с разгрузкой вагонов, поданных к самым складам. День предстоит плотный, без лишних перекуров. Наломаешься с медными или свинцовыми болванками — дышать будет неохота. Некоторые слободские хлопцы и девчата побывали на курсах, стоят теперь у оплеточных или волочильных станков, тянущих проволоку разного сечения. Цехи светлые, чистые, там дело выглядит полегче. Можно бы и Антону податься на обучение, но что-то его покамест не пускает. Жизнь его в последнее время напоминает езду в крытой заводской полуторке: едешь вперед, в город, а смотришь назад, на слободу.

Ему вспоминается первый майский праздник, который он видел после прихода с войны. Все вокруг выглядело светло и значительно, все было ясным и понятным, как божий день. Никакие теперешние сомнения его тогда не одолевали.

…Возле колхозной конторы, точнее, чуток в стороне от нее, у пожарного гаража, над которым возвышается деревянная сторожевая вышка с колоколом, гуртовался народ. Среди разноцветья женских кофт и одноцветья серых мужских сорочек заметным колером — привялой зелени — виднелись гимнастерки бывших фронтовиков. Темно-синий китель Антона Балябы выглядел здесь непривычно. И весь он, Антон Баляба, высокий, крупный, костистый, ходил среди людей, казалось, искал места, но пока не находил.

Его остановили необычным образом. Присадистый мужчина с круглым морщинистым и в то же время моложавым лицом протянул куцепалую руку к его груди, поймал светлую, словно трепыхающаяся рыбка, медаль Ушакова, звонко почмокал языком.

— Оце диковинка! В тутошних местах такой еще не водилось! Гляньте, гляньте! — приглашал окружающих. — Це ж мой дорогой родич Антон Баляба!

И все действительно, будто только теперь, после слов Афанасия Евтыховича, который и в самом деле доводился Антону Балябе родственником — троюродным братом, признали Антона, потянулись к нему, чтобы поздороваться. Антон охотно пожимал руки всем: кого узнавая, кого нет. Да не все ли равно? Все здесь свои, все новоспасовские, как их не приветить!

Афанасий Евтыхович, или просто Фанас, оттеснил остальных. Щурясь от яркого света, широко открывая в улыбке рот, беспорядочно заполненный неровными, с желтоватинкой, зубами, он притягивал Антона за петельки, говорил, обдавая лицо собеседника горьковатым запахом перепрелой фасоли:

— Братуня! — Он называл Антона «братуней» впервые. — Братуня, послухай, яка ж така несправедливость воцарилася во всем белом свете. — Фанас любил говорить с закавыками. — Послухай, у тебя, глянь, сколько цацек понавешано, а у другого…

Антону не по душе пришлось слово «цацки». Нахмурив карниз густых темных бровей, наморщил большой прямой нос, оттолкнул в сторону руку Фанаса.

— Це не игрушки. И ты не дитё, чтобы ими забавляться!..

Фанас Евтыхович, явно не ожидавший такого гнева, поспешил успокоить Антона:

— Тоша, ошибочное выражение. Це я сказал для наглядности агитации. Конешно, понимаю, не цацки, а боевые нагороды, и не зря дадены.

— Я не об этом… — недовольно морщась, перебил его Антон.

— Беспременно не об этом! — согласился Фанас, прилаживаясь поудобнее к характеру Балябы. — Я к тому, Антон Охримович, говорю вам такое, — перешел даже на «вы», — к тому кажу, шо и я мог быть в отличии, как и прочие видные люди слободы, но доля ко мне повернулась несправедливым боком. Ясно вам, Антон Охримович, чи не дуже? — Фанас Евтыхович сверкнул глазом, и Антону показалось, что глаз увлажнен слезою. Оно так и было на самом деле. Чуть перегодя, дав ей устояться до заметной полноты, Фанас смахнул каплю-слезу. — Дак о чем, пак, я говорю, Тоша, братуня мой любый? — Фанас Евтыхович успел уловить перемену в настроении Антона в свою пользу. Это дало ему право снова перейти на «ты» и атаковать своего слушателя, вызывать в нем сочувствие, добиваться расположения к себе, вплоть до полного доверия. — Мог бы, да не стал. А почему не стал? — повысил голос до угрожающих тонов. — А потому, отвечаю, что оброс семьей, як свинья репьяхами. Сколько их у меня? — спросил о детях. — Считай! Га, пальцев не хватит. Хоть скидывай чоботы да считай по пальцам ног. — В этом месте улыбнулся слегка, зыркнув наискосок в сторону остальных слушателей. — Только неудобно разуваться при народе: жинка портянки погано постирала, бо некогда мужа обхаживать — детишек вон целая орава! И заметь себе, братуня, все пацаны, паца́нок нема. Все хлопцы, солдаты, понял? — Переполненный неожиданной, только сейчас понятой гордостью из-за того, что у него в семье рождаются мужики, а не бабы, он поддернул брюки, сбил на затылок собачью шапку. — Соседки покашливают, намекая: заглянул бы на часок до нашего двора, а то у нас все дочки да дочки луплятся.

— Афоня не промах, — вставили со стороны, — герой!

— Чув, братуня, шо кажуть люди?.. Действительно, меня с Полькой брали в эту, как ее, в летную школу. — Он говорил о Полине Осипенко. — Ага, ей-бо, не брешу! Нас же Диброва, председатель колхозу… знаешь его чи не знаешь? — приблизил лицо к Антоновой груди.

— Ну?

— Он нас обоих с Полькой вызывав и пытав. Сперва меня пытав, потом Польку Дудничку… Она ж Дениса Дудника дочка. Это она опосля стала Осипенко, по второму замужеству. Помнишь ее чи не помнишь? — Снова чуть ли не уткнулся носом в Антонов китель.

— Заладил!

— Вот. Диброва вызвал нас с Полькой и пытае. Есть, говорит, разнарядка — вам разом идти в летчики. Ну, Полька, конечно, баба: сразу в слезы, куды, мол, я пойду! А я — не. Говорю, пиши, любый наш руководитель, товарищ Диброва, меня первого в летчики, а она пусть остается. Ее бабское дело возле курчат крутиться. Так и записали. Постригли меня, побрили, дали надеть все чистое и повезли в город, значит, в Бердянку. А там — осечка. Оказалось, славный мой братуня, жинка моя — не видеть бы ей дороги обратно! — поперед меня доскакала на своих двоих до Бердянки, упала в ноги военкому, запричитала: «Шо ж вы робите? Без ножа режете! Семеро человек семьи остается дома, а его, кормильца-поильца, в летчики уводите?» И шо ты думаешь, отбила-таки. Завернули Фанаса до свиней, а Полину взяли, поскольку одинокая была. Не-не, брешу, не одинокая! Ты же знаешь, она тогда за Степу Говяза вышла замуж, а он вскоре в летчики подался, так что солдаткой осталась, и бездетная была к тому же. У меня детей густо, у нее — пусто. Вот она и полетела, а я нет. Справедливо, Тоша, га? Скажи! Ей и ордена, ей и хату новую поставили, ей и все остальное. А кто она — баба бабой!

— При чем тут ордена, при чем новая хата? — Антон, видать, обиделся за Полину. Ему даже показалось, она промелькнула вон там, с короткой прической, в белой кофте, туго-натуго обтягивающей крупные груди.

— Не, Тоша, это я так! Я в том смысле, что вот, мол, баба, а мужика обскакала.

Люди уже привыкли к тому, что на всех празднествах, во время любых демонстраций Фанас Евтыхович становился постоянным, хотя и самозваным, командиром. Смеясь, не принимая его всерьез, все-таки подчинялись его командам, исполняли их. Когда председатель Диброва появился на крыльце конторы, Фанас Евтыхович посчитал, что пора. Тонким голосом врастяжку заверещал на весь майдан: