18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 118)

18

— Вполне. — Зараженный веселостью командира, Козодоев открылся в улыбке, заблестел крупным лбом, туго обтянутым прозрачно-розовой кожицей.

Ребята, несущие вахту, начали пересмеиваться, поглядывая то на Балябу, то на командира корабля. Кедрачев-Митрофанов в том же духе, но пригасив улыбку, заметил:

— Не забудь упомянуть, что при длительном зависании могут заморозиться трубопроводы.

Козодоев повернулся к командиру.

— Бывает?

— Вполне возможно, — уклончиво ответил тот, он пока не хотел об этом распространяться. Мысль его перескочила на Волосова: «Как там у него?»

В группе электриков, у лейтенанта Толоконникова, случилось ЧП — происшествие, которого еще не знала лодка.

После ремонта электрооборудования, опробуя его, матрос Ширин замкнул сеть, спалил предохранители. Старшина группы накинулся на него.

— Корабль вздумал поджечь!

Обозленный неудачей, чувствуя недобрый зуд внутри, электрик попытался взнуздать себя, процедил сквозь зубы тихо:

— Не бойся, тебя не спалю: ты материал не горючий.

— Как разговариваешь со старшим! — вскипел старшина, подступаясь к Ширину.

— Пошел ты… — Ширин подался к трапу.

— Стой, стой, тебе говорят!

Появившийся сверху Толоконников пробасил, тяжело двигая нижней массивной челюстью:

— Что за аврал?

— Матрос Ширин пререкается! Спалил проводку, грубит и не выполняет приказаний! — Старшина зачастил, докладывая невпопад, стараясь вспомнить, какие еще грехи водятся за Шириным.

И возник «пожар». Кедрачев-Митрофанов посовещался с Толоконниковым с глазу на глаз, приказал пока оставить матроса в покое, пообещал по прибытии в базу наказать его своей властью. Он понимал, что люди, утомленные длительным плаванием, становятся весьма раздражительными, к ним нужен подход особый.

Огонь вроде бы погашен, чего еще? Но головешки тлели, чадили. В отсеках шли пересуды. Народ разделился: кто осуждал Ширина, кто старшину. Юрий же мысленно налетел на Толоконникова. Он давно сказал про него: «Сам себя раз в году любит». Заявил так, конечно, не лейтенанту, а дружкам своим, Пазухе и Курчавину. Но сейчас бы не удержался высказать и самому. Ощутил, откуда-то появилась решимость и злость на Толоконникова. Припомнилось, как грузили на лодку ящики с воблой. В ящиках — белые жестяные банки, в опаянных банках — сушеная рыба. Юрий пожелал к случаю:

— Пивка бы пару ящиков!

Толоконников придрался, просто-таки пристал с ножом к горлу:

— Откуда у вас подобные настроения?

— Обыкновенный треп, товарищ лейтенант, — неловко оправдывался Юрий.

Но Толоконников раздул дело, пожаловался командиру БЧ-3, доложил Находкину. Юрий еще тогда недобро подумал о нем: «Навуходоносор!» Он назвал лейтенанта именем нововавилонского царя иносказательно, употребив слово скорее по звучанию, нежели по смыслу. С тех пор на авральных работах, на погрузке оружия, на любых занятиях старался держаться подальше, моля господа, чтобы не кинул к Толоконникову под начало.

Юрий и не пытался разобраться, кто прав, кто виноват: Ширин ли, Толоконников? Он восстал против последнего. И доведись ему столкнуться с лейтенантом, отпустил бы все стопора, пошел бы на крайности. В этом тоже сказывалась измотанность походом. Окунев — командир группы торпедистов — уж на что тихий человек, но и он подчас бесил Юрия. О Пазухе с Курчавиным и говорить нечего. С ними не церемонился, крыл их как только мог при любой малой незадаче. Друзья тоже не молчали, то ли в шутку, то ли взаправду предостерегали наедине:

— Хохол, не лютуй, намнем вязы. А не то в душ поволокем, забортной окатим, а она знаешь какая? Любого остудит!..

С ними, с торпедистами, конечно, проще: свои, близкие люди. На них сердца не держишь, погневался часок и отошел. А вот Толоконников въелся в сознание поглубже.

Но и он отошел далеко на задний план перед случившимся сегодня.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

«Бедна событиями наша подводная жизнь…» — Виктор Устинович Алышев, написав фразу, уже хотел было захлопнуть свой дневник — толстую тетрадь в ледериновом темно-вишневом переплете, но почему-то не захлопнул, задержался. Он долго сидел, прислушиваясь к вибрации корпуса лодки, к толчкам винта, к песчано-осыпному шороху за обшивкой корпуса. Он искренне верил в то, что написал. Действительно, какие же события потрясли жизнь корабля за время похода? Ну, побывали на полюсе. Это же так просто! Современному атомоходу не стоит труда побывать в любом месте. Да, дело новое, необычное вначале. Но потом оно показалось весьма доступным. И связь с дрейфующей станцией… Каждый на своем месте, у своего прибора, у своей машины… Виктор Устинович вздохнул протяжно, дописал фразу: «Господи, скучища-то какая!»

Посторонний человек мог удивиться записи. Но дневник пишется не для посторонних. Привыкшему к постоянному напряженному действию долгое зависание, глубокое безмолвие, длительный переход приносят убаюкивающее утомление.

Неподалеку от него, находясь в своей каюте, Кедрачев-Митрофанов размышлял о том, что начинает по-настоящему уважать Виктора Устиновича. Чувство пришло неожиданно, стало расти, укрепляться. С чего бы? Что за причина?

То переломное утро вряд ли когда уйдет из памяти.

В предпоследний выход Кедрачев-Митрофанов что-то не рассчитал, не хватило выдержки или воли, а то, может быть, обстоятельства сложились неблагополучно — лодка непременно должна была стукнуться о кормы стоящих борт о борт двух атомоходов. И все потому, что Кедрачев-Митрофанов не хотел походить на остальных командиров, старался показать отличное от других умение. Все другие, отдав швартовы, пятились задним ходом, далеко уходя на глубокую воду, и только там давали «малый вперед», легко разворачивались посреди бухты, направлялись к бонным воротам свободно. Кедрач же несколько лихачил. От пирса шел вперед, давая чуточку «лево руля», описывал «Митрофановскую кривую», довольно опасную, как считали многие командиры, или экономную, как считал сам Кедрач. Она-то его и подвела.

Известно, что лодка покидает стоянку и идет до открытой воды малым ходом и не под мощными турбинами, а под электромоторами. Турбины понесут ее в океане, а здесь необходимо двигаться расчетливо и осторожно.

Алышев стоял рядом на мостике. Видел, понимал, что Кедрач не вытянет на сей раз свою кривую, вмажется в кормы. Но был удивительно спокоен и сдержан. Когда же уловил в лице командира лодки некоторую растерянность и сознание бессилия, сознание своей недозволенной опрометчивости, когда понял, что Кедрач сожалеет о неминуемом и готов отдать все, только бы избежать столкновения и всех страшных последствий, которые придут за этим, только тогда, когда Алышев уже понял, что не насилует волю командира, не лишает его инициативы и самостоятельности, а просто дружески выручает, — он, придвинувшись к его плечу, слегка повернул к нему голову, почти шепнул на ухо, чтобы ни одна живая душа не услышала.

— Иван Евгеньевич, ты не учел силу бокового ветра. Моторами не вытянешь, включай турбины, раз такой крайний случай.

Лодка прошла, едва не задев соседей.

Кедрачев-Митрофанов был благодарен Алышеву за подсказку. А пуще всего за то, что никогда после ни словом о ней не напомнил. Все уверены, что к этой крайней мере прибег он сам. Иначе он не был бы в их глазах — в глазах командиров соседних лодок, в глазах своего экипажа — настоящим Кедрачом, да еще и Митрофановым.

Ему вдруг захотелось войти к Виктору Устиновичу в каюту, сесть напротив в кресло, положить руки на подлокотники, расслабиться, поглядеть в лицо, пускай даже молча.

Но случай не позволил.

Утро для Юрия Балябы выдалось необычным. Чувствовал себя каким-то заведенным, чем-то взбудораженным, говорил о таких вещах и такими словами, которыми матросы между собой в будничной обстановке не говорят. Сразу же после завтрака завел беседу, начал придираться к Назару Пазухе и Владлену Курчавину, пытал их вопросами:

— Для чего живем?.. Чтобы воблу смаковать да в базовый клуб бегать? Где цель, какая она?

— Разжигай, разжигай нас, а мы на тебя полюбуемся! — Владька Курчавин присел на краешек стеллажа. — Пазуха, садись, не торчи коломенской верстой, послушаем философа Спинозу! — Почему назвал такое имя — сам не знает. Слышал когда-то, запомнилось, понравилось звучностью. — Учи, давай, Спиноза-заноза!

— Боюсь, поздно… — Юрий даже отвернулся, сделал вид, что его заинтересовало что-то другое, к разговору не относящееся, но продолжал о том же: — Трава, море, ветер… Любуешься ими?

— Пускай шумят, мне-то что?

— Если они тебя не радуют, значит, ты не живешь, а спишь.

Курчавин, ухмыляясь, потер подбородок, ища, что бы еще ввернуть такое, чем бы таким пуще раззадорить Балябу, который, знает Владька, в возбуждении может наговорить то ли много интересного (где только начитался всего!), то ли кучу несуразностей — это когда он уже теряет над собой всякий контроль.

— А че… Я тоже помню, как трава пахнет. Бывало, возятся пацаны на лужку, борются, кувыркаются — и ты в этой каше. Лежишь, подмятый кем-то, или кого сам на лопатки повалил. А потревоженная трава благоухает — спасу нет!

— Или скошенная пшеница — сухая, аж трещит, — подхватил уже иным, не сердитым, а мечтательным тоном Юрий. — И зной до звона в голове…

— Затянули молитву, — высказал Пазуха свое неудовольствие.