Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 11)
— Вот сукин кот! В школе так научили?
Разглаживая босой ногой пыль, глядя в землю, Антон неохотно пояснил:
— Дядько Потап казали, шо коммунар коммунара не даст в обиду.
— Ай, молодец! — Хозяин двора хлопнул себя по коленке. — Значит, дядько Потап?
— Угу.
— Потап Кузьменко, хлопцы, большая людына. — Кувшинка поманил пальцем Тошку. Когда тот приблизился, он доверительно объявил: — Ре-во-лю-цио-нер, — и даже глаза зажмурил.
— Ага! — подтвердили в один голос оба друга. Микола при этом успел поддернуть сползавшие штаны.
11
К воскресенью детвора возвращается на хутор — и хутор молодеет. А главное, рабочих рук прибавляется. Нельзя сказать, чтобы старшие на детях строили свои расчеты, но все-таки к работе их приобщали твердо. Работа — она не в тягость, если с охотой да интересом к ней подходить. Возьмите, к примеру, такое дело — возить с поля подсолнухи. Кому же из ребят придет в голову отказаться от этого удовольствия. У тебя в руках вожжи, поигрываешь кнутиком, чмокаешь губами, понукая лошадей. Лошадки идут споро — груз не тяжелый: сколько ни навали в короб брички подсолнушных шляпок, все легко. Сидишь себе на мягкой горке, покачиваешься, словно на рессорном сиденье. Благодать!
Женщины сгрудились на току вокруг горки срезанных подсолнухов. Стучат белыми палками, словно вальками на реке. И у каждой свои думки, свои желания. Но в данную минуту, похоже, у всех разом вызрела нетерпеливая охота послушать Настю Балябу — делегатку съезда. Только вчера вернулась Настя домой. Еще толком никому ничего и не рассказала. Насте и самой страсть как хочется поделиться виденным и слышанным. Вот только с чего начать? Зимина обещала наведаться в коммуну, собрать женщин. Она бы и подсказала, что и как. Сама же Настя решиться не может, хотя повидала за последние дни столько, что за век увидеть не придется.
Но коммунарки народ любопытный, не ждут, пока Балябиха сама решится.
— Настасия, яки ж там хаты: чи мали, чи велики? (Это в Харькове-то!)
— Ой, девчата, — встрепенулась Настя, обрадовавшись вопросу, — таки велики, таки высоки, что не можно сказать!
— Тю, як же туда люди лазят?
— Так и лазят: приступочки каменные положены, перильца деревянные поставлены. Идут себе наверх, каждый свою дверь находит.
— Не приведи господь! — перекрестилась жена Косого, грузная, с отечными ногами женщина.
— А то машина поднимает… Мы жили в гостинице, так нас все больше машиной.
Женщины даже молотить перестали. Настя осмелела, охота ей рассказать все, как было.
— В столовку сперва повели. Ячневой кашей сытно накормили. Чаю давали…
— И чаю?! — восхищенно вырвалось у кого-то.
— И чаю. — Настя перевязала платок на голове. — Повели нас в театр. Только не спектакли смотреть, а съезд слушать. Дивчата мои, кого я там только не повидала! Может, самого господа-бога не бачила, а так всех: и Чубаря Власа Яковича, и других руководителей наших. — Настя вытерла губы сухими пальцами, продолжала: — Вот так вот мы сидим в рядах, а вот так вот — они, на сцене. Тот усы свои поправляет, тот бородку поглаживает. И Зимину нашу в президию избрали. Она женщина боевая, села с ними рядом и хоть бы что… Ну, а вспомню, як я выступала, так до сих пор мороз по затылку ходит.
— Ой, выступала?! — испугались коммунарки.
— Не знаю, як и получилось! — бледнея от одного воспоминания, сказала Настя. — Слышу, выкликают Балябу. Думаю, не одна ж я на свете Баляба, есть и кроме. Нет, оказывается, меня. Зимина мне рукой машет из президии. Поверите, ноги отказали. Знаю, что идти надо, а встать не могу. Слышу, сам председатель просит: «Настасия Яковлевна, будь ласка, сюда». Не помню, как и на трибуну взлезла.
— Надо же такое пережить! — посочувствовали жинки.
— Стою и молчу. А председатель кажет по-простому: «Вы, Настя Яковлевна, обрисуйте нам, какие у вас дела в коммуне». Тут меня словно живой водой окропили. Не дуже, говорю, дела. Жить бы можно, только мужики сильно верх взяли над нами, бабами беззащитными. И рассказала я, дивчата мои, про молоко, которое отдала детдомовцам, и про то, как меня прорабатывали на собрании, и про то, как я отвечала обидчикам. Смеются все. А Чубарь каже: по всему видно, вас обидеть нелегко, сдачи любому дадите. Правильно, Настасья Яковлевна, женщина должна выходить на равную дорогу с мужчиной и в хозяйстве, и в руководстве. Мыслить должна тоже самостоятельно, без оглядки по сторонам. Вот, говорит, просьба ко всем вам, женщинам: помогите справиться с беспризорностью. Тут без вас, говорит, мы вовсе не управимся. Поможем, отвечают, товарищ Чубарь. Раз надо, так мы что ж, без сердца чи шо, говорю. И начала рассказывать, что в Бердянске робится: сколько создано детских домов, приютов для беспризорных и сирот, кто ими занимается, кто обстирывает и обмывает, кто поит и кормит… Вот такое мое выступление получилось. — Настя заключила с напускной храбростью: — Так всякий раз: если знаешь, про шо сказать, — скажешь, а не знаешь, то хоть клещами за язык тяни — ни слова не вытянешь!
— Истину говоришь! — подтвердили жинки.
Балябиха продолжала:
— В спектакиль ходили… Хороша така постанова. Подожди, як же ее, «Наймичка»? Нет, не «Наймичка»… «Бесталанна» — ось як!
Тошка задержался на подворье со своей подводой, не торопился в поле. Поглаживая костистые морды лошадей, стоял, внимательно слушая мать, и замечал, как все любуются делегаткой, а то, возможно, и завидуют ей. И слаще всяких гостинцев для Тошки была эта материнская слава.
Настя Баляба помолачивала подсолнухи, поглядывала на молчаливую Катрю Кузьменко, жалела молодицу. После того случая приутихла Катря — даже голос ее забыли. Пришлось ей и в больнице полежать, и в бинтах походить. Хорошо хоть, обошлось без увечья. Ходит Катря, как и все, на работу, садится со всеми за общий обеденный стол. Только прежней Катри в ней не видать. Извелась из-за мужа. Казнит себя за то, что и себе натворила лиха, и на Потапа беду накликала. Свои раны не раны: наложил мази, перебинтовал — и вся боль. А вот не свои — те болят долго. Да еще нанесены близкому человеку. Вспоминала Катря, как пришел к ней Потап в больницу. Как перекатывались каменные желваки по его скулам. Как поскрипывал он металлическими зубами, думая о чем-то своем. Как сказал потом Катре, что едет в ЦК, а там или добьется своего восстановления, или, если нет, глаз сюда больше не покажет. Словно кипятком обварил Катрю такими словами. Катря знала, что это не просто слова: у Потапа просто слов не бывает. Но не плакала, не кидалась на шею, Потап такого не уважает, да и сама к такому непривычна. Катря может вскипеть, разнести все в пух и прах, может удариться в другую крайность: замрет, закроется на все запоры — молчит, хоть ты ее пополам режь.
Вот и замкнулась.
А стоило бы радоваться бабе: муж домой вернулся. Но не радуется, потому что не знает, с чем вернулся. Да и сам Потап не знает. Пообещали ему в столице, что в район бумагу напишут. Но что за бумага будет и что Бердянск на нее ответит — неизвестно.
Секретарь ЦК Украины, к которому Потап попал на прием, рассудил так:
— Партийный квиток можно вам вернуть… Це я так считаю. Не знаю, как посмотрят бердянские товарищи. Что же касается коммуны — быть вам в ней или нет? — об этом спросите у самих коммунаров, мы за них решать не можем, они хозяева, им на месте виднее. Перед женщинами провинились, товарищ Кузьменко, им в первую голову и поклонитесь. Женщин обижать не следует. Они у вас боевые коммунарки. Я тут слушал одну на съезде…
Не сумел Кузьменко выложить всю душу перед товарищем секретарем ЦК. А сколько хотелось сказать о коммуне, о большой своей задумке на будущее.
Так всегда. Совершится событие, состоится встреча — и ты недоволен: и о том бы надо было, и об этом. И отвечать не так, и сидеть по-иному. Словом, силен мужик задним умом — это точно сказано.
Размышлял Потап: надо было подавить свою обиду, принизить свою неудачу, не о них, о другом следовало поговорить с секретарем ЦК. А то что же вышло? Распустил нюни, словно малое дитя, только о себе и пекся. Настоящий партиец должен держать иную линию, считал теперь Кузьменко. Обидели меня — обижайте, казнить хотите — казните, только дело моей жизни, надежду мою не трогайте. Ради нее можно всего лишиться. Но чтобы она жила, чтобы она шла по намеченной дороге.
Коммуну видел Потап не такой, какой ее видят другие. Она рисовалась ему весьма возвышенно. В зеленых ее кущах он мечтал поставить дворцы из белого камня, высокие, просторные, чтобы солнце в стеклах играло, глаз радуя. И перво-наперво дворец науки — школу! Чтобы при ней, здесь же, на хуторе, и спальные палаты для ребятишек вместо новоспасовского тесного общежития, и залы для музыки да иных полезных занятий и развлечений. И чтобы театр свой, коммунский, возвышался в центре двора. Чтобы дом жилой стоял такой, как в Харькове на центральном майдане. И в каждой комнате — электрика, и в общей столовой, что под высокими сводами, тоже электрика. Степь чтобы была ухоженной, делилась бы ровными квадратами полей, и на каждом поле — не быки в ярмах шеи ломали, не мужики хрящи свои над лемехами надрывали, а машины, похожие на трактора «фордзоны» или «катерпиллеры». Элеватор белый, уходящий в облака, и своя паровая мельница-вальцовка. Сад, обновленный до последнего корня. Верил, что яблони ветвистые сплошь покроют землю и на них повиснут плоды не простые, а райские. Верил, что люди придумали сказку о рае только потому, что рая этого каждому позарез хочется. Так вот и надо его, рай, на земле построить. Иначе для чего же человеку жизнь дана?..