Михаил Чехов – Свирель (страница 39)
Повторяю, я не могу ковать железа, но любить я имею полное право, данное, мне богом, и имею такое же право сказать об этом, как и мужчина. Я люблю вас до сих пор, повторяю вам это откровенно, потому что не желаю и не считаю нужным лгать, и как хотите, так и объясните себе это мое вторичное признание».
Она запечатала это письмо и сама снесла его в почтовый ящик. Было холодно, темно, шел дождь, смешанный со снегом. Она посылала это письмо, и ей казалось, что она окончательно подводит этим итог своим надеждам и что больше уж незачем жить и нечего ждать от жизни. И если бы у нее не было матери, которую она любила и которую это могло бы свести в могилу, то она не задумалась бы расстаться с жизнью и сумела бы покончить с собой. Она шла по улице, чуждая всем и всему, ей не хотелось возвращаться к себе домой, где все ей стало так противно, и, едва преодолевая порывы ветра, с мокрым лицом и иззябшими руками, она шла, куда глядели ее глаза. Потянулись какие-то заборы, потом эти заборы расступились и дали место огородам, на которых торчали из-под редкого снега кочерыжки от капусты, справа, где-то очень далеко, замелькали электрические фонари, и в темноте перед Софьей обрисовалась громадная клетка Крымского моста. Она вошла в эту клетку и перевесилась через перила... Внизу бежала мутная Москва-река, было холодно и неприятно — и так чуждо-чуждо! Одинокий городовой стоял на мосту в клеенчатой накидке; увидав Софью, он подошел к ней, взял за плечо и сказал:
— Иди, иди своей дорогой!
Она послушно сошла с моста и побрела дальше, сама не зная куда. Гудели телеграфные и телефонные столбы, и на улицах было темно и пустынно.
Только под утро она вернулась домой и, мокрая, продрогшая, едва добралась до стула. Марья Андреевна, предполагавшая, что она отправилась на дежурство в воспитательный дом, не беспокоилась о ней, но, увидавши ее в таком виде, испугалась, стала ее раздевать, засуетилась, уложила в постель. Зазвонили к ранней обедне, и в окно заглянул рассвет, а Софья все еще не спала и большими унылыми глазами смотрела перед собою. Она ни на что не жаловалась, ничего не просила, послушно дала себя растереть уксусом с водкой и послушно напилась малины. А когда пробило девять часов, Марья Андреевна, видя, что она все еще не засыпает, послала за врачом.
В двенадцатом часу раздался звонок, и явился врач, но это был совсем не тот врач, которого ожидала Софья. Он торопливо скинул с себя пальто и калоши, торопливо осмотрел больную, нашел у нее инфлюэнцу, прописал что-то и так же торопливо ушел.
Вечером старушка не утерпела и отправилась на Бронную узнать о Заречном и пригласить его к себе, но там ей сказали, что только сегодня утром он получил какое-то письмо, забрал свои пожитки, уплатил по счету и уехал неизвестно куда.
Возвратясь домой, старушка вошла прямо к Софье и, усталая, присела к ней на кровать. Потом она взяла ее за руки и пристально посмотрела ей в глаза.
— Ты была у него? — спросила ее Софья.
Марья Андреевна утвердительно кивнула ей головой.
— Ну и что же он? — снова спросила Софья.
— Уехал неизвестно куда... Получил какое-то письмо и уехал.
— Это я ему писала...
Старушка поднялась с кровати и сделала серьезное лицо.
— Ты думаешь, что мужчина хоть когда-нибудь простит тебе, если ты будешь вешаться к нему на шею, или забудет вот эти короткие волосы и даже не твоего ребенка? — сказала она и печально покачала головой. — Нет, Соня, нет! Дорогое дитя мое, прости меня, но, пока на свете существует любовь и брак, мужчина всегда будет искать в тебе прежде всего не ум, не образование, а женственность и чистоту. И раз ты дала ему повод усомниться в них, тебе уже нечего ждать от жизни, и ты должна считать свою игру проигранной и свое счастье потерянным навсегда. Больше ничего!
Ночью пришла от кого-то телеграмма. Прислуга спала и долго не выходила к телеграфисту, так что Марье Андреевне пришлось вставать с постели и отпирать ему самой. Щурясь от свечи и ежась от охватившего ее холода, она дрожащими руками передала дочери телеграмму.
«Не от него ли?» — подумала Софья, и сердце у нее забилось.
Она распечатала телеграмму, но тотчас же гадливо отбросила ее от себя.
— Что такое? — спросила ее Марья Андреевна.
— Так, ничего... Читай сама! — ответила Софья и отвернулась к стене.
Марья Андреевна подняла телеграмму, поднесла к глазам и прочитала:
— «Получил земского начальника. Поздравляйте. Серж». Ну дай бог ему! — сказала она и несколько раз перекрестилась.
Она снова улеглась в постель, но еще долго не могла уснуть. На дворе стояла непогода, ветер гнал тучи снега, и ей почему-то приходил на ум не Серж, о котором она старалась заставить себя думать, а Чубинский, которого она понимала болыше, чем Сержа, и судьба которого была ближе к ее сердцу, чем карьера сына.
«Где-то он теперь?» — думала она про него.
А в это время Софья ворочалась с боку на бок, не могла уснуть, и чувство обиды за свою жизнь наполняло все ее существо.
«Синий чулок! — повторяла она про себя. — Синий чулок!»
И ей хотелось обратиться в непогоду и вместе с этим ветром и снегом дуть у каждого окна и всем говорить о своем несчастье и в то же время злиться, грозить, умолять...
А Заречный сидел в эту ночь в вагоне, то и дело перечитывал письмо от Софьи, хотел верить ему, но какой-то внутренний голос предостерегал его и шептал: «Доказательств!.. Доказательств!»
Но и какой-то другой голос говорил ему, что все это правда, что если любишь, то все простишь, и ему захотелось вдруг поскорее вернуться назад, к Софье, броситься к ее ногам, просить ее начать с ним новую жизнь. Он знал, что счастье еще возможно для них обоих, что стоит только поверить, отнестись с уважением, простить... Но мужчина заговорил в нем сильнее, чем человек, и он еще долго стоял у окна и всматривался в темноту, где иногда робко мелькал огонек в занесенной снегом деревне или же дерзко прорезала воздух искра от локомотива.
А поезд уносил его все дальше и дальше от Москвы.
Свирель.
«Единая жена»
«Прошу вскрыть после моей смерти». С такой надписью был доставлен мне, поверенному сестер Анны и Варвары Шунаевых, пакет, оставшийся в числе прочего имущества после умершего протоиерея отца Константина Устрялова. Я вел дело Шунаевых по утверждению их в правах наследства по завещанию покойного протоиерея, и они доставили мне этот пакет, адресованный на их имя, боясь распечатать его сами. В пакете этом оказалась рукопись, не имевшая ровно никакого отношения к наследству. Я возвратил ее Шунаевым, не придавая ей почему-то серьезного значения. Они поручили мне огласить ее во всеобщее сведение, что я и делаю.
26 октября 18... года, тотчас же после рукоположения меня во священники, я ехал в тележке к себе в приход. Около меня сидела моя жена, которую я знал только седьмой день. Я женился на ней только четыре дня назад по приказанию архиерея и за это вместе с нею получил приход после ее покойного отца в селе Малые Журавны. Приход этот почему-то очень долго оставался без священника; и когда меня вызвали к архиерею, чтобы объявить мне об этом его решении, то почему-то меня торопили и, как показалось мне, улыбались и хикали в кулак. И теперь, когда я ехал туда уже на всю свою жизнь, чувство какого-то странного беспокойства стало шевелиться у меня в душе.
Всю дорогу мы молчали. Не о чем было говорить. Был небольшой морозец, тележка прыгала по замерзшим колеям, в природе было уныло, серо и безнадежно, и почему-то так же уныло и безнадежно было и на душе. Пока еще я не был женат и пока еще благодать не сошла на меня через рукоположение, все казалось мне так просто и ясно, так легки казались предстоящие служба и проповедь во Христе и такой заманчивой жизнь в поповском домике с молодой попадьей, у которой своя корова, лошадь и эта тележка! Но когда я стал лицом к лицу с действительностью, когда я понял, сколько придется мне потрудиться над собой и над людьми, а главное, когда я сообразил вдруг, что кроме коровы, лошади и тележки нужна еще любовь, этот главный винт в семейной жизни, то я пал пухом, и мне стало казаться, что я совершил преступление, наказанием за которое и должна послужить предстоящая мне жизнь.
Я правил и делал вид, что плохая дорога требует от меня внимания, тогда как это была просто отговорка для меня, чтоб только лишний раз не взглянуть на жену. Она простудилась, кашляла, и у меня не находилось в душе места для жалости хотя бы настолько, чтобы лишний раз укутать ей ноги.
К себе в Малые Журавны мы приехали поздно ночью. Долго стучали в свои ворота, и когда затем я распряг лошадь и поставил ее в хлев, то меня покачивало от усталости. Уже восемь дней как я был на ногах. Вошли в комнаты. У образа горела лампадка, было тепло, но по комнатам стоял такой спертый воздух, что хотелось опять на улицу. Жена как вошла, так, не раздеваясь, и опустилась на стул, и ее вырвало. Ясно было, что ее укачало за дорогу. Я помог ей раздеться, уложил в ее постель (моей еще не было) и долго ходил по чужому для меня дому. Хотелось есть. Заглянул в кухню, в ней было темно, и слышно было, как шуршали тараканы. Неохота было будить кухарку. Я заглянул в комнату к теще, но то, что я увидел там, заставило меня отшатнуться назад. Теща была пьяна, и перед нею стояли бутылка водки и стакан.