реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Чехов – Свирель (страница 41)

18

Когда я возвратился к себе домой, теща еще спала, а моя жена, еле волоча ноги, бледная, с пятнами на лице, убирала комнаты — по-видимому, бесцельно переставляя предметы с места на место. После вчерашнего объяснения она боялась взглянуть мне в глаза, да и мне было как-то совестно начинать первому с ней разговор.

— Чай пили? — спросил я ее наконец.

— Нет еще, — чуть слышно ответила она. — Ожидали вас.

— Я уже пил.

Она по-прежнему переставляла вещи с места на место.

— Пейте же, — сказал я. — Я не буду!

Она не ответила и, как я после узнал, так и осталась вовсе без чаю.

Обедали все втроем — я, теща и жена — щами из мяса и жареной картошкой с солеными огурцами. Весь обед промолчали. Теща и жена, видимо, страдали. Казалось, что и я попал к кому-то чужому на хлеб, что меня боялись, стеснялись и терпели только потому, что так было надо.

Стеснялся и я сам и терпел их только потому, что тоже так было надо.

Господи, за что такое испытание? Чем я прогневал тебя, что ты не дал мне того, что имеют даже звери и птицы, — своего гнезда?

После обеда я вздремнул, и когда проснулся, то были уже сумерки. Сон не облегчил моей души, и, по мере того как становилось все темнее и темнее, тоска моя усиливалась. Хотелось кричать, рвать на себе одежды, жаловаться и стенать. Но к кому обращусь? Кому повем печаль мою? Кто исцелит мои душевные раны?

Заложив руки за пояс подрясника, я стал ходить и все думать и думать. Стемнело. Закричал сверчок за печью, и стало так жутко-одиноко.

За стеною раздался тяжелый вздох. Я заглянул туда.

На постели, во всю длину, лежала моя жена, бледная, как мертвец, и, не мигая, во все глаза глядела в пространство. Видно было, что и она так же мучилась, как и я.

— Как вы себя чувствуете? — спросил я ее, стараясь придать своему голосу возможно более мягкости.

Вместо ответа она схватила мою руку и прижала ее к своим губам.

— Зачем вы мне сказали? — продолжал я. — Быть может, так бы все обошлось!

— Я думала, что вам уже известно все, — отвечала она сквозь слезы, — что вам уже сказали... Я хотела попросить у вас прощения...

Было тяжко, так тяжко, как еще никогда в жизни. Мне стало жаль ее. Я хотел сказать ей что-нибудь в утешение, что-нибудь ласковое, но это у меня не вышло. Помявшись затем еще немного в ее спальной, я махнул рукой и вышел вон.

В тот же вечер за мной прислали от Шунаевых. Я обрадовался, надел свою новую рясу и побрел к ним пешком. Дул ветер прямо в лицо, и снег залеплял глаза. Было похоже на то, что хотела уже установиться зима.

Проходя мимо деевского кабака, я услышал брань и крик. Кто-то кого-то бил, кто-то кого-то ругал, а сам Деев стоял, подбоченясь, на крыльце и поощрял:

— Ты его под сердце! Под сердце! — кричал он. — Так его! Так! Ха-ха-ха-ха!

Мне было неприятно это слышать, но, вместо того чтобы унять эту драку, я постарался пройти так, чтобы меня не заметили, и спешил, спешил, точно убегал от чьей-то погони.

Вот и усадьба. Две собаки с безобидным лаем бросились на меня, и так почему-то было приятно подходить к домику с четырьмя деревянными колоннами, из-под которых ласково светились окна! На крылечке показалась старушка, крикнувшая на собак, а затем, увидев меня, она сказала:

— Ничего, батюшка, не бойтесь, они не кусаются!

Я вошел в дом. Было чистенько, тепло и уютно, и пахло чем-то приятным. На столах под зеркалами были вязаные салфетки, и всюду виднелись женские рукоделия: букеты цветов из шерсти и бумаги, абажур на лампе, бумажная танцовщица вместо экрана и т. д. У стены стояло пианино рыжего цвета. Мягкая мебель была покрыта белыми чехлами, и по чистому полу лежали свежие холщовые дорожки, так что-не хотелось по ним ступать.

Почти тотчас же ко мне вышли две моложавые дамы с седыми волосами, одетые в одинаковые платья. Они обрадовались мне как родному и не знали, где меня посадить.

— Как это хорошо, — сказала одна из них, — что теперь у нас молодой батюшка! Не правда ли, Анненька? А то прежний, царство ему небесное, такой был старый да неинтересный.

— Теперь весь наш приход легко вздохнет, — ответила Анненька, — а то, верите ли, батюшка, не у кого было исповедоваться. Забыли, когда и говели. Садитесь, пожалуйста!

И обе они стали говорить мне комплименты и высказывать надежды, что теперь у нас в Журавнах пойдет жизнь иначе, так как я молодой священник и, вероятно, приму ближе к сердцу интересы моих прихожан.

Стали пить чай.

После треволнений последних дней, после серости домашней обстановки здесь показалось мне так славно, так по-родственному, что я боялся даже подумать о том, что рано или поздно придется уходить домой. На дворе уже по-настоящему гудела метель, а я сидел здесь в ласке и тепле, пил чай и чувствовал, как оттаивало мое сердце.

Раздались шумные шаги ребят по лестнице из мезонина, затем все смолкло, и в комнату вошла миловидная девушка с длинной косой и с такими прекрасными глазами, какие пишут на картинах.

— Наденька, — обратилась к ней Анненька, — это наш новый батюшка отец Константин. А это наша племянница, — обратилась она ко мне, — сирота, осталась еще ребенком после нашего покойного брата.

Наденька тоже отнеслась ко мне как к родному. Оказалось, что, за отсутствием в Журавнах школы, она собирала деревенских ребятишек у себя на дому и учила их по вечерам грамоте. Она высказала надежду, что теперь, вероятно, я ей помогу и советом и делом, так как по неопытности своей она, кажется, учит не так, как в школе. Конечно, я обещал.

Что-то обаятельное и трогательное по своей простоте и искренности было в этих двух сестрах и милой девушке, их племяннице. Несомненно, они знали или догадывались о том, что я несчастливо женился и что получил неважный приход, и сочувствовали мне, но — странное дело! — когда светит солнце, то и на кладбище хорошо, и, согретый их ласкою, я позабыл о своем душевном кладбище, о своем горе и шутил, смеялся и хотел казаться им счастливым новобрачным и удачным победителем в борьбе за существование. Вероятно, это у меня плохо выходило, но они радовались этой моей радости, и я вспомнил выражение Жана Поля Рихтера, что для того, чтобы сочувствовать чужому страданию, достаточно быть человеком, но для того, чтобы сочувствовать чужой радости, нужно быть ангелом.

И они показались мне ангелами.

После чая я собрался уходить, но они удержали меня, и мы долго затем играли в лото. Ставка была по копейке, но не раз и не два я замечал, что они умышленно не закрывали свои номера, чтобы лишний раз дать мне выиграть.

А когда я наконец простился с ними и стал уходить, то на крылечке догнала меня Наденька и что-то сунула мне в руки.

— Передайте это вашей матушке, — сказала она. Это было что-то круглое, завернутое в газетную бумагу. Когда я развернул по дороге бумагу, то в ней оказался горшок с топленым коровьим маслом.

Было темно, ветрено, и снег тучами носился по замерзшей земле. В окнах деевского трактира светился огонь и далеко освещал пространство перед домом. Несколько лошадей было привязано к колодам. В трактире бражничали мужики.

Завтра же пойду к Дееву и скажу ему, какого взгляда я буду держаться относительно продажи крепких напитков моим прихожанам.

Около церковной ограды я заметил какие-то две фигуры.

— Так придешь? — спросил мужской голос.

— Приду, приду!.. — ответил женский.

И при моем приближении одна из этих фигур, в которой нетрудно было узнать девушку или женщину, бросилась в сторону и исчезла во мраке.

В другой я узнал Ракитского.

Горе, горе!

Он закурил папироску и пошел по направлению к усадьбе, а я остановился, стал глядеть ему вслед и еще долго видел, как вспыхивал огонек во тьме.

Калитка у меня оказалась отворенной, ветер качал ее, и некому было ее затворить. На крыльце прижавшись к двери, лежала озябшая собака, встретившая меня злобным ворчаньем: она не хотела еще признавать во мне хозяина. Дверь тоже оказалась незапертой. Я вошел тихонько в дом, тихонько разделся и, чтобы никого не побеспокоить, на цыпочках пошел к себе на диван.

И вспомнились мне слова Пифона: «Когда между мной и женой согласие, то даже узкой кровати хватает на нас обоих: когда же этого согласия между нами нет, то даже самый дом кажется нам тесным».

А здесь мне по-прежнему было тесно и душно, пахло переваренной капустой и где-то — не то в трубе, не то в щель — подвывал ветер.

И что это за несчастный дом, что это за убогое гнездо, где сама птица чувствует себя на чужбине!

Помолившись, прежде чем улечься, пошел проститься с женой.

Она лежала, свернувшись калачиком и укрывшись шалью. Я нагнулся, поцеловал ее в холодный лоб, и мне было больно, что я не мог поцеловать ее сердцем, а целовал ее только губами. Потом я перекрестил ее.

Она вздохнула и открыла глаза.

— Не уходите, отец Константин... — жалостно сказала она.

Ее голос тронул меня.

— Как ваше здоровье? — спросил я ее.

— Плохо, отец Константин, — ответила она. — Должно быть, не жилица я на белом свете.

— Полноте, Агния Петровна, — старался я ее утешить. — Все обойдется, господь поможет...

— Нет, не поможет, отец Константин...

Она закашлялась и стала что-то искать. Я догадался, что она ищет платок, чтобы плюнуть в него, и огляделся по сторонам. Платок лежал на стуле. Я взял его и при свете лампадки увидел на нем красные пятна.