Михаил Чехов – Свирель (страница 27)
После допроса свидетелей начались прения сторон. Товарищ прокурора сказал речь мрачную, хотя и не скрывал от присяжных возможности насилия со стороны первого мужа, говорил долго о святости союза семейственного, доказал наличность преступления и в заключение почему-то два раза повторил одну и ту же фразу:
— Надеюсь, господа присяжные заседатели, что вы обвините ее без всякого снисхождения!
Затем говорил защитник. Это был еще совсем молодой человек, вероятно, только что из университета, назначенный от суда и еще не умевший свободно держаться. Но говорил он искренне, с увлечением и, по-моему, вовсе не хуже товарища прокурора. В заоблачные сферы он не залезал, а всю свою защиту строил на наличности истязания и на неизбежности того выхода из положения, который повлек за собою двумужие. Вот как он закончил свою речь:
— В браке обвиняемой с Чукашовым не было брака. В нем была одна только форма, без святости, без любви. Непомерная жестокость обращения выкинула подсудимую из ее семьи, осудив ее на все несчастья бродяги. В браке с Казариновым, освященном тоже церковью, оказалось гораздо больше и смысла, и святости, и любви. Виновен ли человек в том, что, лишив себя добровольно всех прав состояния, он получил взамен этого право любить и с этой любовью в сердце хотел идти на край света со своим новым супругом? Здесь не было места плотской любви, здесь был брак, освященный церковью, и с точки зрения обвиняемой он был законным потому, что она добровольно лишила себя всех прав состояния, и это лишение было признано даже начальством. Вот почему я прошу вас, господа присяжные заседатели, о полном оправдании подсудимой!
Возражений на речи ни со стороны защитника, ни со стороны прокурора не последовало, и председатель приступил к резюме. Как водится, он ничего нового не выяснил, но заключил свою речь так:
— Или вы, господа присяжные заседатели, ее обвините, или вы ее оправдаете: среднего пути для вас быть не может!
«Почему же не может? — подумали мы. — Наша совесть в нашем распоряжении: как она прикажет, так и поступим. Там видно будет!»
И мы отправились в свою комнату.
Совещались мы довольно долго, гораздо дольше, чем предполагали. Одни мои товарищи стояли за полное оправдание, другие — посерее — за полное обвинение... И те и другие были по-своему правы. Но для всех нас факт двумужия был налицо. Если бы мы судили ее за бродяжничество, то мы прямо сказали бы: «Нет, не виновна», но мы судили ее за двумужие, а это двумужие не стояло ни в какой причинной связи с жестокостью мужа и с ее бродяжничеством. Следовательно, в двумужии она была виновна. Это говорила нам и наша совесть. Но та же совесть заставляла нас принять во внимание все обстояельства этого дела и дать ей снисхождение.
И мы ответили:
— Да, виновна, но заслуживает снисхождения.
Не могу вам описать того негодования, которое безмолвно пронеслось в ту минуту по зале суда по нашему адресу. Защитник засуетился на месте, товарищ прокурора безнадежно махнул рукой, а председатель укоризненно покачал головою. Точно всем им хотелось крикнуть на нас:
«Какое вы дурачье!»
Затем суд удалился на совещание о мере наказания. Елену Ивановну присудили к какому-то отсиживанию, церковному покаянию и к возвращению к первому мужу. Брак ее с Казариновым был признан низким.
Когда ее забрали, ко мне подошел товарищ прокурора и спросил меня:
— Отчего вы ее не обвинили без снисхождения? Ведь я же просил вас об этом! Тогда она пошла бы в ссылку вместе со своим вторым мужем!
— Мы судили по совести, — отвечал я.
Потом подошел ко мне защитник.
— Что вы наделали! — воскликнул он. — Ведь я же просил об оправдании! Тогда бы ее первый брак считался низким, а пошла бы за своим вторым мужем в Сибирь добровольно!
И на это я ответил:
— Мы судили по совести.
Наконец подошел и председатель. Ай-ай-ай!. Так все было очевидно, а вы постарались... Ведь я же говорил вам: «Или вы ее оправдайте, или вы ее обвините, среднего пути для вас быть не может», а вы дали ей снисхождение и испортили этим все дело! Ну можно ли так?
Я ничего не ответил. Мне не хотелось огрызаться, придя домой, я горько заплакал, что загубил чужую жизнь.
От скуки
— Выпить водки, что ли? — сказал судебный следователь и налил по рюмке.
Стояла глубокая осень, и жизнь текла, в общем, так тоскливо и безнадежно, что хотелось плакать. Было все переделано, все перечитано, в уезд нельзя было ехать из-за распутицы, и наступило то время провинциального безделья, когда начинает мучительно тянуть в Петербург, в Москву, к звукам оркестра, к свистку локомотива... Клуба в городе не было, почта приходила только два раза в неделю, вся интеллигенция состояла из судебного следователя, акцизного и податного инспектора, и поневоле им приходилось коротать время всем вместе у того из них, кто первый к себе зазывал. Выпивали зря и помногу.
— Да, — говорил акцизный. — Вы только рассудите, какой бы леший заставил нас лезть в эту трущобу, если бы не было двадцатого числа? Благодаря голоду мы лезем в эту глушь и губим свою молодость, свою жизнь из-за одного только жалованья... Подумайте-ка хорошенько!
— Что ж делать? — вздохнул податной. — Такова уж наша судьба!
— А чем же дети-то наши виноваты? — воскликнул акцизный. — Ну хорошо, мы сами себя толкаем в эту добровольную ссылку, потому что нам жрать хочется и прочее, а за что мы губим наших детей? Где нам учить их? Где здесь гимназия? Черта с два! Гимназий здесь нет на двести верст вокруг, а везти мальчишку в губернский город — значит расстаться с ним на восемь лет, да и нет средств содержать его там. Тысячу лет обходятся здесь без просвещения и довольствуются одним только дореформенным уездным училищем... Просто беда, да и только!
Порыв ветра ударил дождем по стеклам. По улице кто-то прошел с фонарем, и слышно было, как шлепали по грязи чьи-то ноги. На кладбищенской церкви стали ударять часы. Пролетел тихий ангел, и сделалось грустно.
— А хорошо теперь, должно быть, где-нибудь на Кавказе или в Крыму! — сказал податной. — Тепло, плещется море...
— И у нас в Петербурге теперь хорошо — вздохнул следователь. — Невский... Электричество... Красивые женщины...
В доме на противоположной стороне появился в окне сосед в светлом халате. Потом он отошел, потом зажглись две лампадки, одна зелененькая, другая красненькая, — и весь дом улегся спать.
— Да войдите же в мое положение, господа! — воскликнул акцизный. — Ведь не могу же я, университетский человек, ограничиться для сынишки уездным училищем!
— Да, положение безвыходное... — согласился следователь. — Остается только порадоваться, что у нас нет детей...
Со звонками проехала запоздавшая почта. Ее ожидали еще в седьмом часу вечера, но по случаю грязи она запоздала до двенадцати ночи. Вспомнили, что, дожидаясь ее, почтмейстер каждые десять минут выпивал по рюмке водки, выпили и сами по последней и стали прощаться. Ужасно не хотелось уходить, но было уже поздно, и сознание, что, сколько ни сиди, все так же будет, тянуло домой. Следователь зажег свечку и без шапки и без калош пошел запереть за гостями калитку, и целые потоки дождя полились ему прямо на голову. Дойдя до ворот, гости остановились и, все еще не решаясь расходиться, стали переминаться с ноги на ногу.
— А знаете что, господа? — сказал вдруг следователь. — Пойдемте к Розе Марковне!
— Да нет... что уж... Впрочем, пожалуй... — ответил податной.
— Далеко больно, а то бы и я вас проводил, — сказал акцизный. — Да, пожалуй, пойдемте!
Следователь сходил в комнаты, надел пальто, и, раскрывши зонтики, приятели побрели. Деревянные тротуары сменились тротуарами из простого булыжника, нежданно-негаданно обрывались и вдруг начинались снова, так что в темноте можно было только пожалеть, что они были.
— Беда, беда! — начал акцизный, громко шлепая по грязи. — Вот мы идем с вами, недовольные жизнью, а городишко спит‚ доволен, и в своем самодовольстве только удивляется на нас... Чего, дескать, мы еще хотим? И все от этого самодовольства здесь серое — и заборы, и дома, даже само небо. И это убогое уездное училище не в силах пробудить в здешних обывателях знание того, что жизнь сера, что из тех же досок и бревен можно строить гораздо лучшие дома, из той же капусты можно сварить не такие вонючие щи. И от серого, монотонного фона жизни является скука, а от скуки — пошлость, сплетни и... разврат.
— Перестаньте... — сказал податной. — Недоели! И без вашего нытья скучно!
— Ну черт с вами! — огрызнулся акцизный и замолчал.
Свернули ввлево. Здесь уже не было никакого освещения, потянулись заборы, пустыри, опять заборы, и наконец в темноте обрисовался дом с подвальным этажом и парадным крыльцом.
— Кажись, здесь...
Постучались в ставень, в середине которого сердечком была вырезана дырка для света. В сердечке не было видно огня, и весь дом, казалось, глубоко спал.
— Кто там? — послышался голос по ту сторону двери.
— Здравствуйте! Можно к вам?
— А вы кто такие?
— Свои...
Тяжелый крюк с шумом поднялся, и, щурясь, с закопченной лампочкой в руках, с челкой, в которой палками торчали развившиеся волосы, заспанная девушка отворила им дверь.
— Погодите, я засвечу в зале огня, — сказала она. — Андрей, вставай, гости пришли.