реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Чехов – Свирель (страница 29)

18

— Бедный Чубинский! — говорила она, заслышав виолончель. — Он мне почему-то напоминает тургеневского Лемма.

Каждую минуту ей казалось, что вот-вот Заречный объяснится ей в любви, но он упорно обходил молчанием всякие намеки на нежное чувство и только не то строго, не то пристально смотрел ей в глаза.

Как-то раз Заречный провел у Игнатьевых три вечера сряду. Марья Андреевна не выходила из дому и раскладывала пасьянсы‚ на Сержа напало музыкальное настроение, и он до глубокой ночи разыгрывал с Чубинским дуэты, и все три вечера Заречный провел с одной только Софьей Михайловной. Они гуляли вместе по усадьбе, а когда спускались сумерки, садились на горке и молчали. Софье Михайловне было ясно, что он приезжал в эти вечера именно для нее одной, что-то подсказывало ей, что он ее тоже любит, но какая-то стена вырастала всякий раз между ним и ею, и они сидели и молчали.

По ту сторону реки парни и девки водили по деревне хоровод, в сирени звонко пел соловей. Заходила туча, и по ней без всякого грома вспыхивали в разных концах лиловые молнии, точно играя между собою в прятки. Было так тихо, что деревья не шевелились. Вероятно, в ожидании грозы лягушки притихли, но вместо них где-то сбоку сада заскрипели два коростеля. Снизу, в открытые окна доносились из дому звуки рояля и виолончели, и было похоже на то, как в хороших театрах обставляют на сцене лирические картины. Хотелось жить.

Заречный сидел, опершись локтем о коленку и положив подбородок на кулак; он смотрел куда-то вдаль, не мигая, а Софья Михайловна откинулась на спинку скамейки и тихонько, машинально, ударяла себя веткой по ладони.

— Николай Николаевич, возьмите меня замуж... — вдруг сказала она умоляющим голосом и — испугалась своих слов.

Он вскочил, засуетился, посмотрел на часы и стараясь сделать вид, будто не расслышал, вдруг засобирался домой.

— А мне, однако, уже пора... — заговорил он. — Как хорошо поют на деревне!.. До свиданья, Софья Михайловна... Кланяйтесь маме!

И он широко зашагал вниз по дорожке, хлопнул калиткой, и вскоре она услышала, как он проскакал на коне по ту сторону сада. Она чувствовала, как ноги ее стали подкашиваться и как сильно забилось ее сердце. Чувство тяжкого стыда овладело вдруг всем ее существом. Вместе с тем, как-то в один миг, все смешалось, сделалось кругом темно и безнадежно и потеряло для нее всякий смысл. Она ходила по дорожкам сада, и ей казалось, что она валится в какую-то яму, откуда ей уже не выбраться никогда, что счастье потеряно для нее безнадежно и навсегда и что этим своим признанием она навеки уронила себя в глазах человека, которого любила.

— Что я наделала! — восклицала она, хватаясь за виски. — Что я наделала!

Слезы отчаяния катились у нее по щекам, ей было жалко и обидно, и в то же время откуда-то из глубины души поднималось чувство злобы на самое себя, и ей хотелось броситься на землю, биться головой о стену, умолять... И то, что прежде казалось ей прекрасным, возбуждало в ней жажду к жизни, теперь стало для нее лишенным всякого интереса, унылым, потерявшим смысл. Пели девки и парни, по-прежнему щелкал соловей и дергали коростели, но девки и парни почему-то вдруг стали петь одно только печальное, а в пении птиц вдруг стали слышаться одни только грустные ноты. Софья Михайловна подошла к ограде сада и долго смотрела на поле, а потом положила голову себе на локти и заплакала, часто вздрагивая плечами.

— Господи! — говорила она. — Да неужели же я могла это сделать?

Туча уже выдвинулась настолько, что закрыла собою полнеба. Вспыхивали яркие молнии. На деревне уже перестали петь, и все кругом смолкло. Издалека донеслось ворчание грома. Вдруг весь сад зашумел, ветер пронесся по дорожкам, выскочил через ограду и побежал по озимой ржи. Внизу, в доме, захлопали окошками, и слышно было, как кто-то приехал и как забегали и засуетились на дворе.

— Соня! — раздался снизу голос Марьи Андреевны. Две-три капли дождя упали ей на руки и на лицо. Дверь на балкон оказалась уже запертой, и она прошла через парадное крыльцо. В прихожей на столе лежали запыленные накидка и старомодная шляпа: приехала из своей усадьбы тетушка Любовь Андреевна. Это была вдова, занимавшаяся спиритизмом, веровавшая в духов и лечившаяся гомеопатией. Когда-то, еще в крепостные времена, отец ее запорол крестьянина насмерть, и духи сказали ей, что за этот грех ее отца с нею должно случиться нечто ужасное. Этого ужасного она ожидала со дня на день, боялась всякого пустяка и грозы, и, где бы ни застала ее туча, она прямо с дороги сворачивала даже в незнакомую усадьбу и ходила по комнатам с таким видом, точно вот-вот на нее сейчас обвалится потолок.

Не входя в столовую, Софья Михайловна поднялась к себе наверх и, как была, не раздеваясь, упала на постель и прижалась лицом к подушке.

Раздались на лестнице тяжелые шаги, и в комнату вошла Марья Андреевна с неизменным чулком в руках и с очками на самом кончике носа. Она увидела Софью Михайловну лежавшей на кровати и подошла к ней.

— Ты здесь? — сказала она. — А я тебя ищу... Тетя Люба приехала!

Софья Михайловна не отвечала.

— Что с тобой? — испугалась Марья Андреевна и приложила ей руку ко лбу. — Нет, жару нет! Тетя Люба приехала!

— Оставь меня, мама, я больна... — сказала Софья Михайловна и засунула голову под подушку.

Марья Андреевна засуетилась, побежала вниз и послала верхового за доктором Заречным. Раздались удары грома, дождь забарабанил по крыше и по стеклам, и молния осветила весь двор. Серж, заложив руки в карманы пиджака, ходил по столовой, Чубинский скромно сидел в уголку и перелистывал ноты, а Любовь Андреевна то и дело принимала какие-то зернышки, приседала от каждого удара грома и говорила:

— Сейчас должно случиться нечто ужасное!

Марья Андреевна сидела наверху у дочери и приставала к ней с расспросами, что у нее болит.

— Мамочка, — умоляла ее дочь, — уйди, пожалуйста! И без тебя тяжело!

Привыкшая слепо повиноваться детям, Марья Андреевна сошла вниз и стала терпеливо дожидаться доктора.

Вернулся верховой и сказал, что доктор приехать не может.

— Что, он занят или собирается куда? — спросил его недолюбливавший Заречного Серж.

— Никак нет... — отвечал верховой. — Они читают.

— Как же он тебе ответил?

— Они сказали: передай, говорят, им, что я читаю.

Серж встрепенулся, тряхнул длинными волосами и удивленно поглядел вокруг.

— Что же это такое, господа? — проговорил он. — Где мы, среди зулусов или готтентотов? К девушке приглашают врача, а он отказывается ехать, и только потому, видите ли, что они изволят читать! Какая подлость! Какое нахальство! И этот человек смеет называться священным именем врача!

И он сел за стол и написал Заречному записку:

«Вас пригласили к больной сестре, и вы отказались приехать. Не нахожу оправдания вашему поступку. Так врачи не поступают. Надеюсь, что вы понимаете меня и оцените то, что я ограничиваюсь только этим письмом».

«Не надо! Не посылайте!» — хотел было сказать ему Чубинский, но из благоговения перед Сержем не мог на это решиться, а Серж запечатал это письмо и, дрожа от гнева и широко раздувая ноздри, с тем же верховым послал его Заречному. Наверху рыдала Софья, у Марьи Андреевны по обеим щекам струились слезы, а Любовь Андреевна принимала крупинку за крупинкой и то и дело повторяла:

— Сейчас должно случиться нечто ужасное!

— Да уж случилось!.. — проговорил Чубинский, давно понимавший, в чем дело, и, поднявшись из своего угла, побрел к себе во флигелек.

Дождь уже перестал, но молнии все еще вспыхивали и освещали лужи.

Чубинский пришел к себе, ему хотелось перед кем-нибудь высказаться, излить свою душу, но не было перед кем; он вынул почтовую бумагу, достал перо и написал: «Милая мамаша!»

А потом он долго придумывал, о чем бы ему написать, но неспособность к творчеству взяла над ним перевес, он скомкал лист бумаги и бросил его под стол.

— Бездарная скотина! — пробормотал он, лег и укрылся с головой.

2. Дневник доктора

3 января. Приехал сюда совсем. Кроме меня самого, акушерки Анны Кузьминичны и фельдшера Ивана Макарыча, во всей больнице ни единой души. Все кругом грязно и ветхо, в окна дует, печи не греют, и не хватает лекарств. Кругом наметены сугробы, и после Петербурга как-то непривычно-дико. В версте виднеется одинокая станция железной дороги, и по целым дням около нее почему-то простаивают товарные поезда.

5 января. Ах какая скука! Сегодня принял сорок больных, утомился, но все-таки ужасная тоска. Это с непривычки. Иван Макарыч советует съездить к соседним помещикам Игнатьевым. Говорит, что люди хорошие и «моего» круга. Надо будет съездить.

28 января. Ездил в Поповку на эпидемию. Становой дал знать слишком поздно, и когда я приехал туда, в первой же избе натолкнулся на покойника. Иду во вторую — там тоже. Кругом невылазная бедность, хроническое недоедание, теснота, не во что одеться. На крышах нет соломы, и дворы и риги наполовину разобраны на отопление. В одной избе видел двух тифозных больных, отца и мать, при них малые детишки абсолютно голодные и холодные, и тут же, в избе, лежит и корова, отморозившая себе ноги в полуразобранном хлеву. Возвратился в больницу — и тут сюрприз: скончался семенковский бондарь. Тяжело. Снег валит, в пять часов уже темно, и такая тоска, что хочется плакать. Как я жалею, что я не женат!