реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Батин – Слово о товарищах (страница 65)

18

Как бы, и недоставало чего-то, что вообще должно присутствовать в облике поэта, гармонируя с красотою его стихов. Пушкинские бакенбарды, блоковские кудри и бойцовский профиль Маяковского — у всех в памяти. И здесь тоже взгляд мой искал и не находил какого-либо эффектного внешнего признака, свидетельствующего о красоте внутренней. Ничего броского во внешности Куштума не обнаруживалось.

Но давно замечено, что внешность отступает на задний план, а то и как бы вовсе исчезает перед душевной сущностью человека, значительной и активно проявляемой. А внутренней сущностью Николая Куштума была его любовь к поэзии. Я бы даже сказал, что поэзия была его святыней. Так высоко он ставил ее и чтил.

И когда в тот ненастный апрельский день, в низенькой и темной от непогоди избушке с заплаканными окошками, Куштум вполне проявил себя в этом отношении передо мною, — это отозвалось во мне радостным удивлением. Всегда трогательна любовь к чему-либо возвышающемуся над обыденностью, к прекрасному.

Но далеко не вся поэзия вызывала у него такое восторженное отношение. В восприятии поэтического Куштум был очень пристрастен. Усложненная образность и поэзия разговорно-ораторского плана оставляли его, по большей части, равнодушным. Он предпочитал самую простую, бесхитростно-лиричную, задушевную, песенную поэзию, ту, что естественно ложится на традиционно плавную, мелодичную музыку и с нею обретает крылья и пропуск в большинство сердец.

Включили свет, закрыли ставни — и в домике стало еще тесней и уютней. Полузакрыв глаза, чтобы зрение не мешало слуху, и требовательно просеивая строки сквозь чуткое и частое сито своего восприятия, слушал Николай Куштум меня в ту памятную встречу. Первые вещи не произвели на него особенного впечатления. Порою он неопределенно хмыкал, что, как я узнал позже, выражало у него неодобрение, или ожидающе молчал, взглядом требуя продолжать чтение стихов. Видно было все-таки, что он надеется — прозвучит и нечто более интересное. Когда я прочел «Корабельные сосны», он порывисто поднялся со стула и, рубя воздух коротким жестом руки, убежденно воскликнул:

— Надо делать книжку!..

Разумеется, до книжки было еще далеко. Но Николай Куштум первым из профессиональных поэтов так определенно утвердил правомерность моей еще не высказанной мечты о собственном сборнике. И это мною не забудется.

После этой, первой, было еще много встреч. Едва ли я ошибусь; если скажу, что Николаю Алексеевичу нравилось-бывать в нашей приземистой избушке, с рябинами у крыльца, затерянной в глубине тогда еще почти не затронутого новым строительством деревянного ВИЗа. Может быть, тамошняя обстановка напоминала ему в какой-то степени обстановку его деревенского детства.

Куштум рассказывал, что в детстве родные называли его Кольчиком, произнося на уральский лад «ч», как мягкое «ш». И если моя мама Матрена Ивановна, с присущим ей радушием открывая калитку перед семейством Куштумов, обрадованно восклицала: «Кольшик пришел!..» — Николай Алексеевич бывал особенно доволен.

И часто эта древняя хатка, наверное, сотню лет простоявшая в порядке таких же потемневших от времени бревенчатых ветеранов, на ветру, приносящем через несколько-кварталов живительную свежесть с просторного Верх-Исетского пруда, наполнялась песенным куштумовским тенором. Свободно и умело владея голосом, он воскрешал для новых слушателей песни, которые, наверное, и в прежние века, с основания города, певали здесь наши предки. И про Стеньку Разина, что «переряженный купцом» в Астрахани ходит «по посаду городскому», высматривая свою зазнобу «раскрасавицу Алену, чужемужнюю жену», и выведывает, как ловчей проникнуть в высокие хоромы на свидание с ней. И про соловья, что где-то и когда-то пел в летние «лунные ночи». И про калинушку с малинушкой, опускающих ветви во «сине море», по которому, может, еще в Петровскую эпоху «корабель плывет», а на корабле биться со шведами или с турками едет «полк солдат — удалых ребят». И еще про многое другое.

Пел упоенно и самозабвенно, как тот казак-запевала, изображенный М. Горьким в его художественной автобиографии. Высоко вскидывал голову, неровное от оспы лицо одухотворялось, хорошело. В эти минуты он походил на певчую птицу, на какую-нибудь рябенькую овсянку, отдающую душу песне. Старательно выпевал и песни, и каждую полюбившуюся ему частушку. Почти не бывало, чтобы спел, что-либо просто для секундной забавы, не, по-настоящему.

До войны Николай Алексеевич работал в областном Доме народного творчества. Руководил собиранием фольклора. И на моей памяти он очень гордился, неоднократно упоминал о том, что любимый им вариант песни о Стеньке Разине оказался неизвестным знаменитому исследователю русского народного творчества московскому профессору Ю. М. Соколову, и тот специально отмечал заслугу уральцев в отыскании этого варианта.

Николай Куштум и общий наш друг поэт Ефим Ружанский рассказывали мне о своеобразном их состязании в знании народных песен. Ружанский начинал песню — и Куштум сразу подхватывал ее. Потеряв надежду поймать Куштума на незнании какой-либо русской песни, Ружанский, родившийся и выросший на Украине, запел украинскую песню:

Ой, подступала та черна хмара, Стал дождь накропать…

Тут уж, дескать, волей-неволей, а придется Куштуму развести руками. Но каково же было его удивление, когда Куштум подхватил и эту песню:

Ой, собиралась видна голота До шинка гулять.

Нельзя не сказать, что в моей стихотворной манере Куштума огорчало отсутствие песенности. Николай Алексеевич в назидание мне рассказывал, что стихи свои он слагает, как песни, напевая слова на какую-нибудь известную или даже сочиненную им самим мелодию. Стихотворение, которое не просится на музыку, если только оно не принадлежало перу знаменитого стихотворца, обычно не могло заслужить у него высокой оценки. И он стремился в этом плане воздействовать на меня, привить мне напевность. Но, увы, безуспешно…

Вообще ратовал за большой лиризм в поэзии. С возмущением говорил о том, как в его молодые годы среди поэтов проводилась кампания за то, чтобы они непременно учились у Демьяна Бедного, поэзия которого признавалась образцом, достойным всяческого подражания. Куштум в этот период, наверное, единственный раз в жизни, съездил на какой-то южный курорт. Вообще-то он предпочитал отдыхать на Урале. По дороге с юга простудился и в Ростове-на-Дону оказался в больнице. Но, услышав о том, что в Ростовской писательской организации состоится дискуссия об отношении к призыву обязательно учиться у Демьяна Бедного, Николай Куштум, больной, в жару, отправился туда и чуть ли не полтора часа говорил с трибуны против «обеднения поэзии». Разумеется, он выступал против непродуманной кампании, а не против самого поэта Демьяна Бедного и его творчества.

В любви к напевности поэтического слова — исток его всегда ощущавшегося спора с другим большим уральским поэтом Константином Мурзиди, который в своем творчестве, пожалуй, чаще шел от четко оформленной мысли.

Преклонение Куштума перед поэтическими ценностями передавалось и нам, тогдашним молодым. Заставляло подтягиваться, быть требовательнее к собственной работе. И, читая ему свои стихи, каждый становился себе более строгим судьей, выбирая в черновых тетрадях лишь то, что, может быть, действительно достойно такого заинтересованного внимания, граничащего с ожиданием, что вот-вот сейчас совершится открытие, хотя бы и маленького, но самородка…

Если попросить, он охотно читал собственные стихи, на которых лежит неизгладимый отпечаток его родных мест. Есть в стране нашей края настолько своеобразные и проникнутые красотой, что они сразу властно настраивают душу на поэтический лад. Таков Южный Урал с его поднебесными горами и кручами, с корабельными соснами, которые в непрерывном противостоянии верховым ветрам отстаивают свое право быть прямыми, с кипучими и верткими горными речками, несущими с высот в долины отчеканенную на кремне бойкую и звонкую речь.

Мне с вершины Таганая На сто верст вокруг видна Вся привольная, лесная, Золотая сторона… —

по-юношески задорно читал Куштум — и становилось ясно, что полученный им смолоду заряд поэтических впечатлений никогда не потеряет первозданной свежести.

А то село за синими горами Запряталось в уральские леса… —

и звучало трогательное и подробно выписанное воспоминание о лесной родине, где:

…Село в курнях и днюет и ночует До сенокосной, ягодной поры…

и где:

…Под звездами в горах — истоки свадеб, Которым осенью кричат «ура!». И сваху говорливую не надо — И без нее влюбленных, на отраду, Сосватают лесные вечера.

И, конечно, следовало коронное — лучшая памятка боевой комсомольской молодости. Ветер странствий звал за деревенскую околицу. Так было всегда и всюду: молодые покидали отцовские гнезда, чтобы к опыту, полученному по наследству, прибавить свой. Но здесь, на гористой, вымытой дождями земле, это было особенно закономерным. Местные жители, лесорубы, плотогоны и плотники, ежегодно отправлялись на отхожие промыслы, потому что собственным хлебом тут не прокормиться. Прихватив топоры и пилы, рубанки и долота, уезжали на скрипучих телегах и уходили пешком по разъезженным проселкам.

Пусть горит, горит ладонь шершавая,