реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Барышев – Потом была победа (страница 9)

18px

— Как бы не так, — орал на полстола дядя Петя. — Тоже мне нажил болезнь, чудо-юдо. Да, хошь знать, в прежние времена половина мужиков грыжей маялась… Твоя болезнь — тьфу! Плюнуть и растереть… Да, хошь знать, ее бабы наговорами вылечивают… Обдурил небось врачей, сатана еловая, и за женину юбку от войны схоронился.

— Без меня фашистов побьют, — Тихон захлопал жидкими ресницами, хватил самогону и поморщился. — Никто еще Россию не мог осилить. Сколько нападали, а победить не могли… Боком вышло! А ты говоришь — воевать…

— Ладно, — дяде Пете надоел прилипчивый собеседник. — Сиди, черт с тобой, парь свою грыжу под Варвариным боком. Без тебя Россия, репей ты подзаборный, выстоит… Хошь знать, так я наперед тебя воевать пойду, как край придет…

— Эт почему так говоришь? — вскинулся Тихон. — Почему меня обижаешь? Думаете все, что Тишка Катуков тля, сморчок? Да мне еще годок, и я в люди выйду… Дом отгрохаю под железом на шесть комнат…

— От каких это капиталов? — ехидно прищурился дядя Петя. — Давно бы родительский пропил, кабы Варвара тебя на узде не держала…

Бухгалтер отцепил рукав от скрюченных Тишкиных пальцев и ушел к Анне Егоровне. Тихон выругался, налил самогону. Жадно выпил и, пригорюнившись, уронил голову на руки. Подбородок его отвис, глаза закрылись, и через минуту он уже храпел, уткнувшись лбом в столешницу.

Володя вернулся на заре. Николай видел, как бережно он повесил пиджак, смятую шелковую рубашку, вытер сапоги и застыл перед распахнутыми дверцами шкафа, из которого исходил смешанный запах нафталина и табака. Володя вдохнул этот устоявшийся домашний запах и медленно прикрыл дверцы.

Утром заскрипели на колхозном дворе пароконные брички. Димка Валовой последний раз прошелся с гармонью по улице. Фуражка набекрень, на рубахе девичья лента английской булавкой пришпилена. Глаза осоловелые от бессонницы и самогона.

Из толпы провожающих к Димке подскочил Тихон. Длинные полы касторового пиджака, выменянного на толкучке, разлетались, как крылышки у куренка.

— Сыграй, Митя! Новую песню желаю спеть! — крикнул он гармонисту. — Современную, военную… Сыграй, друг, уважь!

Димка обалдело поглядел на Тихона и сомкнул мехи «хромки».

— Запевай, подыграю, — сказал он. — Мне теперь все равно… Запевай!

Тихон выпятил грудь и запел фальцетом.

Гармонист поймал знакомый мотив. Мелодия была хорошей, звучной и ясной. Николай знал песню.

Но то, что пел Тихон, тупо ударило в душу. Песня была изувечена, испоганена чьей-то недоброй башкой.

Увидев у проулка Николая, Тихон передохнул и изо всех сил проорал:

…И вернусь я домой с деревянной ногой, гордая любовь моя…

Красным туманом застлало Николаю глаза. Пальцы сжали костыли. Вот же, сволочь, подгадал! В самую душу ударил…

Если бы не проводы, Николай бы кинулся на Тихона. Бил бы по глазам, по сонному подбородку, по разинутому рту. Бил бы без жалости за изувеченную песню, за деревянную ногу, за погибшего на Западном Мишу Букалова, за себя, за свою боль, которую с великим трудом прятал от всех…

Уходивших в армию провожали за село. Анна Егоровна сидела на передке подводы, привалившись спиной к мешку, на котором химическим карандашом были написаны фамилии и инициалы ее младшего сына. Прозрачные глаза невидяще уставились на рыхлую, припорошенную пылью дорогу. Окованные колеса катились по ней бесшумно, мягко ступали копыта лошадей, и с каждым шагом уводила дорога все дальше и дальше от Зеленого Гая.

На следующий день возвратилась домой Анна Егоровна, мать Димки Валового привезла спеленатую платком «хромку». Ушли на поля бригады, проехала с бидонами на ферму Каданиха, отправился на почту Валетка.

Жгло поля. Над землей висела суховейная мга. И солнце садилось в нее, тяжелое и кровянистое.

ГЛАВА 4

Вода в озере была как устюженская финифть, густо-голубая, неподвижная и блестящая. От ее тяжести прогнулся галечный берег, поросший джерганаком. Зыбкие горы туманно стояли вдали. На колючих ветках кустарника комочками стыли сорокопуты, подстерегающие добычу.

Николай лежал на песчаной косе, по-щучьи прорезавшей воду. Солнце прокалило песок. Он шелестел, струился в руках, как вода.

Николай приходил теперь на озеро каждый день. После того, как ощутил он в ноге живое покалывание, еще терпеливее жарился на оглушительном солнечном припеке.

Чтобы добраться до песчаной косы, приходилось одолевать обрыв, крутой и щелястый, с жесткими гребнями промоин. Сегодня, когда Николай спускался, костыль соскользнул с глиняного уступчика. Николай покачнулся и наверняка упал бы. С размаху, лицом вниз, грудью на затвердевшие, как цемент, гребни. Упал бы, если б не раненая нога, которая вдруг чуть напряглась, помогая удержать равновесие.

Орехов обалдело сел на выступ и принялся тискать руками колено. Хотел согнуть ногу, но, как и раньше, она не подчинилась ему…

Надвинув на глаза изодранный бриль, Николай лежал на песке и думал, что вдруг еще не все кончено, вдруг он все-таки встанет на собственные ноги.

Он снова и снова трогал худое, ссохшееся, обтянутое кожей колено. Костисто выпирали суставы, вяло перекатывались под пальцами связки, податливо прощупывались дряблые, обессилевшие мышцы.

Нет, не будет уже в ноге прежней силы. Семь месяцев ведь шкандыбает на костылях. За такой срок могла бы нога и поправиться, а раз это не случилось, значит…

Встать бы на свои собственные, тогда Орехов показал бы, что рано его в инвалиды записывать. Бросить бы эти подпорки, он бы, наверное, от радости гору своротил.

Николай боялся, надеялся, расстраивался, гладил ногу и пугался своих невероятных дум.

Когда вконец сморенный жарой, он добрался до деревни, его встретила Антонида и попросила вечером зайти к ней.

— Что такое? — спросил Николай.

— Срок подошел. Надо Федору Маркелычу ответ давать, — объяснила Антонида.

Как стемнело, пришел Николай к Антониде. Кузнец уже был там. Он сидел, облокотясь на стол. Борода, как пролитые чернила, темнела на белой косоворотке. На столе стояла бутылка настойки, лежали вареные яйца и хлеб, нарезанный неровными ломтями.

Федор Маркелович недружелюбно покосился на Николая, минут пять посидел молча, потом встал и попрощался.

Когда Антонида хотела ему что-то сказать, он поднял руки, словно загораживаясь от нее.

— Не надо… Не глупый я, понимаю… Чего, значит, на роду написано, того не минуешь…

Он громыхнул о порог подкованными сапогами и ушел, осторожно притворив за собой дверь.

Антонида схватила себя за плечи перехлестнутыми руками, покачнулась, будто ее толкнули в спину. Потом метнулась к окошку и прилипла к стеклу.

— Кремень ведь, — сказала она.

— Что? — не понял Николай.

— Кремень, говорю, Федор Маркелыч, — задумчиво повторила Антонида. — За таким век проживешь, на тебя и дождинка не падет, никакой ветерок не прознобит… Трудно одному человеку на свете, Коля.

Она вздохнула и добавила:

— Птица и та по весне пару ищет и гнездо вьет, а человек от роду к гнезду приучен… Как же ему одному-то век на свете жить? Не стерпит он такой тоски.

Николай вдруг рассердился на хитренькие слова Антониды, на кузнеца, на самого себя. Зачем он пришел сюда? Еще мать ему говорила, что чужие дела — как топкое болото. Сам себя человек иногда не понимает, а уж в других разобраться и не думай…

Через неделю дала Антонида кузнецу согласие. Свадьбы не было. Приехал Федор Маркелович на подводе к дому Антониды, погрузил вещи и крест-накрест заколотил окна. По кресту на каждое окно и еще один — на двери. Антонида привязала к подводе корову Красулю. Красуля рвалась, мотала головой и норовила поддеть хозяйку рогом. Когда подвода тронулась, корова принялась протяжно мычать.

Плыл над землей июньский нестерпимый зной, мертво звенел облетающими листьями, прокаленным камышом на крышах, грохотом железных ободьев на окаменевшей земле.

Маялись поля, просили воды. Могучая, с упругими стеблями пшеница-двухзернянка и та не осилила взять в рост, не могла ядрено налить зерно. Колос висел слабый, ущербный. Реденькая гривка просматривалась насквозь.

Председатель через день ездил в район, просил дать воду. Ругался, стучал кулаками, возил из колхозной кладовой глечики с маслом, битых гусей и бидоны со сметаной.

Колхозницы по вечерам собирались в правлении и жаловались дяде Пете, что горит на огородах капуста, вянет табак, пропадают помидоры. Дядя Петя качал круглой, как шар, головой и громко, чтобы было слышно самому себе, уверял, что воду непременно дадут.

Воду дали. Осип Осипович возвратился из района на взмыленной лошади и сказал, что завтра дадут на полдня воду.

— Что поливать будем? — председатель уставился на колхозников совиными глазами. — Что будем поливать?

Зеленогаевцы молчали. Поливать надо было все: поля, сады, огороды, плантации мака, на которых собирали опий-сырец. Сейчас, в войну, цена ему была дороже золота. Полдня полива — это как кружка воды на пятерых. Все понимали, что поливать надо хлеб и плантации.

Орехов не обманулся в памятном ощущении на берегу озера. Нога постепенно приобретала упругость, медленно оживала. Она еще плохо повиновалась ему. Нужно было невероятное усилие, чтобы чуточку согнуть ее в колене.

И все-таки она сгибалась. Не болталась как тряпка, как рукав у безрукого, не волочилась по земле, загребая пыль.

Она ступала! Слабо, неуверенно, но ступала, черт возьми! Как это было здорово — ощутить землю обеими ногами! Минутку постоять на ней без костылей, придерживаясь за плетень, за дерево, за стену. Сделать несколько шагов. Сначала от скамьи до стола, потом намного дальше — от стола до кровати и, наконец, пройти из одной комнаты в другую, помогая костылем.