реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Барышев – Потом была победа (страница 8)

18px

— Вот и доносился, дурья голова, — рассердился Николай. — Мне бы хоть сказал. А теперь в один день и повестка и похоронная.

По стволу тополя ползла гусеница. Волосатая, жирная и солидно медлительная. Перед глазами Николая она остановилась, приподняла кольчатое туловище и угрожающе пошевелила рожками. Орехов сбил ее на землю и раздавил каблуком.

— Вот что, — сказал он Валетке и спрятал похоронную в карман гимнастерки. — Никому ни слова. Проболтаешься — голову оторву!

Валетка торопливо кивнул. Намучился он за эти одиннадцать дней, будто угли каленые в сумке носил.

Орехов ушел в колхозную контору и возвратился домой часа через два.

Во дворе он увидел Антониду и жену Тихона, приземистую, плотную, как дубовая колода, Варвару.

Из дома доносился плач. Николай понял, что дошла худая весть. Не удержал, значит, Валетка язык за зубами.

— Мишу убили, — сказала Антонида. — Василий Пахомов из Калиновки в письме написал. Они с Мишей вместе воевали… Надо ведь подгадать в такой день еще и письму…

Антонида стояла, прильнув к стене дома. Черная на белом. Сжатые кулаки приткнуты под подбородок. Одичалые глаза томительно и странно мерцали.

— Мама голосит, — сказала Антонида, уставясь под ноги Николая. — Слушать страшно, нет сил в дом войти… Надо же такое враз.

Она разжала кулаки, провела скрюченными пальцами по щеке и тут же, словно стряхнув с себя оцепенение, заплакала. Прижалась затылком к беленой стене, плакала и шарила руками, искала опору.

— Может, ошибка какая в письме, — сказала Варвара. — Два дня назад Каданиха карты на Мишу раскидывала. Хорошие карты вышли. Дама треф и интерес с дорогой.

— Может, и ошибка, — отозвался Николай и пощупал в кармане похоронную.

Вечер был неподвижен и сух. Солнце тлело в тусклой дымке, оранжевое и обжигающее. Возле сарая возились в мусоре куры. Седое облачко, поднятое ими, упрямо торчало в воздухе. Возле крыльца на утрамбованной глине косоротились трещины. Земля дышала, как натопленная печь.

В закатной стороне неба расползалась и густела мгла. Горячая, как окалина, смахнутая с наковальни.

Анна Егоровна лежала, уткнув голову в подушку, и голосила. Глухо, заунывно выливала наружу горе, которое нельзя утешить, нельзя принять, нет сил затаить.

Седые волосы ее рассыпались по мокрой наволочке. Руки вцепились в ситцевое, в многоцветных лоскутках одеяло. Мяли его отвердевшими пальцами.

Крик бился в доме, метался под низким потолком. Он копился, а выхода не было. Распахни настежь двери, раскрой окна, а все равно останется здесь. Будет висеть под потолком, густой и холодный, осядет в углах, забьется в каждую щелочку этот материнский, бабий одноголосый крик.

Дрожала от плача голова, жалобно скрипела кровать. Нестерпимо било в окно кирпичное огромное солнце.

Последнего забирают. Вдруг через месяц, через два принесет почта страшную весть? Принесет в дом к ней, к старой женщине… Пожалейте Анну Букалову, а то хрустнет ее сердце и сломается, как веточка под подковой. Есть же предел страданиям, есть же правда на миру…

Прошла ее жизнь, высохло тело. Четверых родила она на свет. Родила в муках, от немилого, стискивала зубы и подчинялась, потому что хотела детей.

Миша был третьим. До последнего дня работала она на жатве. Как учуяла, что подошла минута, потихоньку ушла к арыку. Вода в нем была теплая, прозрачная… Сама со всем и управилась. Когда бабы спохватились, Мишутка уже лежал спеленатый на руках.

А теперь вот… Черно в глазах, сумеречно. Будто свет перемешался, перевернулось все, истолклось, словно в ступе огромной. Холод и жар — все вместе. Звон в ушах, сухота страшная, виски ломит да глаза болят. Болят глазыньки, мочи нет… И тьма почему-то кружится.

— Воды мне, — чуть слышно простонала Анна Егоровна. — Холодной воды испить…

Володя сорвался со скамьи и звякнул ковшом о край ведра. Анна Егоровна пила жадными глотками. Николай слышал, как зубы дробно стучат о край ковша.

— На сердце словно дернину положили, Володенька, — Анна Егоровна схватила сына за руку. — Давит она, грудь душит… Будто шерсть наросла.

Володя понимал и жалел мать.

— Уймитесь, мама. Изведетесь ведь так. Может, Тоню позвать?

— Не надо. Ты посиди рядом, я и отойду чуток. Измучилась я сердцем.

Николай нащупал костыли и вышел из хаты.

На следующий день Анна Егоровна поднялась с постели, заплела волосы и низко, по самые глаза, повязала платок.

— Хлеб буду стряпать, — сказала она Николаю. — Сухари надо сушить, подорожники печь… Тех было легче отпускать… Совсем меня, Коля, война ограбила.

Николай подал ей похоронную.

— Долго держал?

— Вчера Валетка принес. — Николай отвернулся, чтобы не видеть серого, словно присыпанного золой лица Буколихи, не видеть прозрачных, подтаявших глаз. — Не мог мальчонка вам отдать.

— Куда мальцу такие бумажки носить… У большого и то духу недостанет… Вторая теперь у меня.

Она спрятала похоронную в сундук, где, завернутые в платок, лежали ее документы. Метрики о рождении детей, удостоверения сельскохозяйственной выставки, квитанции об уплате налога, школьные похвальные грамоты, билет МОПРа, извещения об обложении мясом. Теперь прибавились еще и похоронные.

Мешок был большой, из домотканой холстины. Анна Егоровна складывала в него белье, полотенце, шерстяные носки, сало, пересыпанное солью, сухари. Засовывала мешочки с рыжим самосадом, вяленое мясо…

— Не клади много, мама. — Володя сидел возле стола. — Куда мне столько всякой всячины?..

— Помолчи, — строго остановила его Анна Егоровна. — Не первый мешок собираю…

Она была немногословной. Глянцевый блеск глаз с краснинкой в уголках и лиловые морщины под набрякшими веками выдавали невероятную усталость. Она сутулилась, вздергивала плечами и никак не могла их расправить.

Может, не случись повестки Володе, она еще лежала бы под лоскутным одеялом и голосила по убитому сыну. Синенькая бумажка подняла на ноги, заставила стирать, варить, печь, жить. Заставила собирать мешок младшенькому, самому дорогому, последышку, которому вышел черед идти туда, куда уходили по повесткам мужики из деревни.

Плакали по мужикам бабы, липуче висли на шеях, пекли туго замешенные подорожники и собирали мешки. Голосили при расставании и знали, что надо идти мужикам. Нужно идти им на эту растреклятую войну…

В горнице хлопотали Антонида и Варвара. Расставляли на столе закуски и бутылки с самогоном.

— Кузнецу ответ дала? — Варвара повела плечами и расстегнула верхнюю пуговицу на кофте. — Духотища какая…

Антонида покачала головой.

— Доиграешься, что из-под носа уведут. — Варвара вскинула на стол четверть с самогоном. — Панька Хомутова к нему в кузню по два раза на дню бегает… Вдовица теперь Панька по всей форме. А она баба сочная, зацепистая.

— Пусть, — ответила Антонида.

— Во дуреха! — удивилась Варвара и почесала бок. — Одинешенькой остаться хошь? Помяни мое слово — на этой войне мужиков подчистую скосят. Одни бабы по деревням останутся. Мой хвороба первым парнем окажется… А разве он мужик, ежели как следует разобраться? Так, штаны носит… Вот, почитай, и все мужичье звание… Эх, доля наша бабья! Не зевай, Тонька. — Варвара с силой потянулась. — Федор Маркелыч хоть и в летах, а могутной. У меня на этот счет глаз вострый, — усмехнулась Варвара. — Кабы моя воля, я бы свою хворобу не глядя на кузнеца променяла и придачу еще дала. Эх, Тонька, подруженька моя, такой кусок тебе в руки валит, а ты рыло воротишь.

— Помолчи, Варя, — сказала Антонида и деловито принялась резать баранину, складывать в миску липкие жирные куски. — У меня сроку еще семь дней… Узнает Тишка про твои разговоры, вожжами отходит.

— Отходился уж, — жестко сказала Варвара. — Вот где он у меня теперь сидит, твой двоюродный брательник.

Она выхватила из-под ножа кусок баранины, плеснула в чашку самогона и выпила одним махом.

— Чтобы наше не пропадало, — сказала она, заедая мясом выпивку.

Володя вышел на двор. В дальнем углу стояла старая урючина, окостеневшая от выстоянных лет. На минуту он прижался грудью к ее стволу. Потом зашагал вдоль дувала. Шел и трогал ненужные, брошенные вещи, которые он помнил с малых лет. Он вырос, а вещи состарились, и их забыли. И он тоже забыл и лишь теперь вспомнил, какой большой и интересный мир открывали колеса с выбитыми спицами, опрокинутые остовы телег, поваленные бороны и рассыпавшиеся кадушки. Володя чувствовал, что он виноват перед надежными и безмолвными друзьями детства. Он касался руками их, шершавых, теплых, знакомых до мельчайшей щербинки. Хотел унести о них память.

В дом набирался народ. Пришел бухгалтер дядя Петя, доводившийся Анне Егоровне родичем, пришел Валетка с балалайкой, Каданиха, соседи и близкие. Явился на проводы и Тихон. Володе он принес гостинец: десяток печеных яиц и шматок сала.

Проводы были крикливые, шумные и бестолковые. Пьяный угар смешался с топотливым плясом. Горькие слезы, пот, женские платки, белые, как лебеди, забубенное треньканье Валеткиной балалайки, духота — все перемешалось в низкой горнице.

На крошечном пятачке в углу возле двери под треньканье балалайки плясала Варвара. Она дробила ногами, выкрикивала частушки и не в лад взвизгивала.

У раскрытого окна, едва не уткнувшись лбами друг в друга, сидели дядя Петя и Тихон.

— Ты знаешь, какая моя болезнь? — допрашивал Тихон бухгалтера, ухватив его за рукав. — Доктор из нашей медсанчасти, Пятницын, мне говорил, что моя болезнь на мильон человек три раза встречается. По мирному времени меня бы в научный институт положили. Года два бы на готовеньком полеживал, а сестрицы в белых халатах за мной бы ухаживали.