Михаил Агурский – Пепел Клааса (страница 17)
Как-то потом ребята из нашего класса поехали поиграть в футбол к кому-то на дачу. Мы быстро подыскали противников в рабочем поселке. Но когда мы стали выигрывать 4:0 (на воротах стоял я!), среди зрителей начало обнаруживаться недовольство. Герка Максимов подал знак, и мы бросились наутек и бежали так быстро, что погоня, устав, отстала.
Я ходил за грибами и с матерью. Она это очень любила, но однажды сильно отравилась грибами. Ее отправили в перхушковскую больницу, и я сильно перепугался, что она умирает, настолько ей было плохо. В Перхушково мне впервые удалось побывать в крестьянском доме. Меня водила в больницу сотрудница детсада, жительница Перхушково. По дороге она завела меня к себе домой. Там сидел дед патриархального вида. Меня поразило то, что дед этот беззлобно матерился в присутствии женщин и детей. Просто мат был составной частью его лексикона, как «однимс» у Однимс. Для меня это было непостижимо, и я чувствовал себя крайне неловко.
12
Оставшись в Павлодаре под одной крышей с Геней, отец стал понемногу приходить в себя. Он ушел в писание своих воспоминаний, а кроме того, стал посещать местную библиотеку. Там он читал все, что касалось евреев. У него пробудился интерес к древней еврейской истории, и одно это показывало, как он изменился. Многого в Павлодаре достать было нельзя, но отец погрузился в чтение еще не запрещенного Фейхтвангера. «Сыновья» и «Иудейская война» были тогда в советских библиотеках.
Он не знал, что делать дальше, как и где жить. Срок ссылки кончился давно, в 1943 году, но он имел т. н. «минус 39», то есть был лишен права жить в 39 центральных городах и приближаться к Москве и Ленинграду ближе, чем на сто километров.
Одно время обсуждался проект его переезда в Калинковичи, но поскольку Геня еще сидела в Павлодаре и не решалась туда ехать, это было пустой фантазией. Не знаю, как часто отец переписывался с матерью, но два его письма сохранились. Одно из них, трогательное и заботливое, касалось Туси.
«Бывает, — писал отец, — что в этом возрасте дети попадают под действие таких чувств и настроений, и эти дела по большей части зависят от родителей, которые своим тактичным и нежным поведением действуют так, чтобы дети освободились от этих настроений. По моему мнению, — почти умолял отец, — ее нужно убрать из техникума, чтобы она тотчас же приехала ко мне. И она будет у меня до тех пор, пока Геня отсюда уедет. Здесь она отдохнет, поправит свое здоровье и выбросит из головы эту дурь. Если она может приехать без вызова, пусть приедет. Если ей нужен вызов, я тотчас вышлю. Я считаю, что делать надо только так.
С наилучшим приветом, Самуил».
Отец узнал о делах Туси не от матери, а из письма матери к Гене, на что он ссылается в начале письма. Он был совершенно прав. Тусю надо было немедленно забрать из техникума по многим причинам, но ему не удалось это сделать.
Любые мои попытки заговорить об отце встречались в штыки, сопровождались такой бранью, что у меня отпала охота говорить об этом. Писем ему писать не разрешали. Связь моя с отцом была прервана.
Неожиданно отец занялся коммерцией. Мать присылала ему из Москвы легкодоступные здесь вещи, а он продавал их в Павлодаре и за короткое время заработал много денег.
В 1946 году сестры поехали к отцу в Павлодар и провели там лето, вернувшись веселыми и бодрыми. Я не знаю, как это готовилось, но в первых числах апреля 1947 года отец нелегально приехал в Москву, не посчитавшись с запретами. Его сопровождала Геня, навсегда покидавшая Павлодар. Он с ней почти не разговаривал. Сам факт его приезда в Москву с Геней говорит о всей чисто еврейской запутанности наших семейных отношений.
Я встретил их на вокзале. Отец, хотя и выглядел более аккуратно и собранно, чем в худшее время войны, тем не менее утратил, видимо, чувство того, как люди должны выглядеть в обычной жизни. Он приехал подавленный. По дороге он попал в купе с офицером, непрерывно его оскорблявшим как еврея, но отец не мог сказать ни слова, опасаясь, и недаром, что в случае любого конфликта его ссадят с поезда и вышлют — и уже не в Павлодар. Отец вернулся в город, в котором не был почти десять лет, вернулся, ожидая подвоха из каждого угла. Накануне в наш дом к своей жене Ципе Лаговиер таким же образом вернулся из ссылки Зяма Рубенчик, в прошлом директор завода. На него тут же донесли и, кажется, это был Исаак. Зяма был немедленно выслан. С отцом этого не произошло. Никто на него не донес, а знали о его приезде десятки. Ни Однимс, ни Липа, ни Варя и Коля Арбузовы этого не сделали! Отец приехал на Полянку. Куда он еще мог податься? Первым делом он пошел в баню. Когда мы с ним выходили из нее, с нами лицом к лицу встретился Израиль, возвращавшийся с работы. Он испуганно посмотрел на отца и растерянно сказал: «Шолом алейхем!» Израиль, разумеется, очень боялся пребывания отца у себя дома, но ореол прежнего величия отца был все же еще силен. Он не осмелился прямо сказать отцу об этом и вообще был тише воды, ниже травы во время его приезда.
Отец пошел по немногим оставшимся от чисток друзьям. Федор Никитич Самойлов, живший на пенсии в Доме правительства на Серафимовича, заплакал: «Теперь, Самуил Хаймович, мы больше не нужны...» Он даже предложил отцу пожить у него несколько дней.
Отца приняли и в еврейских кругах, которые еще не были разгромлены. Много часов провел с ним взаперти Арон Кушниров. Не отказались от отца и его старые друзья по «Дер Эмес» — Стронгин и уже потерявший интерес к нам Кантор. Больше других виделся с ним бывший член бюро Евсекции Александр Бампи-Криницкий, тогда уже профессор. Принял его и Давид Бергельсон, но на кухне. Рекорд верности и риска побил хирург-уролог, армянин, имя которого, кажется, было Данельян. Он взял отца в свою клинику Мединститута, чтобы прооперировать грыжу, не спросив у него паспорта. Отец пролежал в клинике недели две, но простудился и у него возникла та же самая стафилококковая инфекция, как и у матери (что в свое время даровало мне жизнь). Оперировать его было нельзя.
За те несколько дней, которые отец провел у Израиля, мне удалось с ним поговорить. Я решил сообщить радостную весть:
— Вышла «История царской тюрьмы» Гернета!
— Пусть историю своей тюрьмы напишут, — мрачно заметил отец. — Я никогда не любил Америку, — добавил он, — но так врать там никогда не умели.
Отец с горестью узнал, что весь его бесценный архив был сожжен теми, кто вселился в нашу квартиру на Веснина. В эти дни ко мне зашел мой школьный друг Витя. Он с любопытством уставился на отца и потихоньку спросил меня, кто это. Узнав, что это мой отец, Витя очень удивился, и мы все вместе заговорили о школьных делах. Услышав, что нашего завуча зовут Евгения Израилевна Каплинская, отец предположил, что она дочь известного минского провокатора Исраэля Каплинского. Вдруг он тихо сказал: «Скажи товарищу, кем я был». Бедный отец!
После несбывшейся операции отец не мог оставаться в Москве. Он не мог психологически быть свидетелем первомайской демонстрации и за несколько дней до нее уехал в Павлодар один. Я пошел провожать его на Казанский вокзал. В тот день должен был быть школьный вечер, и я очень хотел на него попасть. Отец заметил мое нетерпение и разрешил уйти, не дождавшись поезда, дав на прощание денег. Я, торопясь, прощался, а он смотрел с горькой улыбкой. Больше мы никогда не увиделись.
13
Летом мать снова устроила меня в лагерь в деревне Белкино, возле Обнинска, где теперь находится известный научный центр. Тогда он еще только строился. Пионерлагерь принадлежал Мосхладокомбинату, в детском саду которого тогда работала мать. Этот лагерь запомнился мне на всю жизнь. С первых же дней я превратился в мишень антисемитских издевательств. Начало положил парень по фамилии Матвеев, ставший благодаря этому вожаком лагеря. Когда я сидел на плетне, он тихонько подтолкнул меня, и я больно упал на землю. Все стали ему подражать, норовя сделать мне гадость. Любой мой шаг вызывал насмешки и издевательства. Хотя вожатые это видели, они не только не вмешивались, но порой сами подзуживали детей. Жизнь моя в Белкино превратилась в сущий ад. После отбоя, когда дети уже лежали в постели, они вслух начинали рассказывать дикие антисемитские истории или же с гордостью хвастались тем, как они или их родители били евреев или же устраивали им гадости. Дети в лагере были в основном барачные. Во время этих рассказов кто-либо особо распалялся и подбегал ко мне, чтобы ударить подушкой.
Выручили меня два парня, взявшие меня под свое покровительство и старавшиеся всячески унять обидчиков, но они не были настолько сильны, чтобы все это полностью прекратить. Делали они это из чистого рыцарства. Одного из них звали Зотов, а другого — Юра Дуленков. Юра был сыном начальника отдела снабжения комбината. Этим парням было лет 15-16. Зотов с удивительной проницательностью стал объяснять: «Знаете, почему он вас не бьет? Не потому, что слабый. Ему просто жалко человека ударить». Это было совершенной правдой. Юра же не отставал от меня, вовлекая в беседы. У меня и в мыслях не было озлобиться на всех русских.