Мэтью Льюис – Монах. Анаконда. Венецианский убийца (страница 120)
Халиф. Погоди, погоди, Бен Хафи! Помнишь, я просил тебя не вплетать в повествование вымысел? Нужно совсем уже не сомневаться в твоей правдивости, чтобы поверить в существование человека, подобного Аморассану. Но даже и найдись такой человек, разве смог бы он стать великим визирем? На мой взгляд, он совершенно непригоден для этой должности. И хотя я искренне желал бы, чтобы мой великий визирь заботился о благе народа не меньше, чем о моем собственном, все же, будь я на месте султана Гузурата, мне вряд ли понравилось бы услышать, как мой великий визирь называет себя народным слугой, а не моим, – по крайней мере, чтобы мне такое понравилось, я должен был бы находиться в необычайно хорошем настроении духа.
Музаффер. Да, да! Подобный великий визирь хорош только в сказках!
Халиф. А чем он был бы плох в действительности, скажи на милость? Поверь, Музаффер, я бы нисколько не возражал, держись
Бен Хафи. Но даже и такая мысль не внушала Аморассану страха.
Халиф. В самом деле? Тогда чего же он боялся в жизни?
Бен Хафи. Поступить несправедливо.
Халиф. Пока Абдалла оставался здесь, при моем дворе
Бен Хафи. Аморассан, о вождь правоверных, принадлежал к числу немногих, кто в своем восторженном стремлении к добру и справедливости способен замышлять и претворять в жизнь великие планы, для осуществления которых, казалось бы, требуется долголетие допотопных патриархов. Такой человек редко бывает счастлив; а дабы не стать совсем несчастным, он должен обладать достаточной силой духа, чтобы прощать другим любые изъяны, хотя себе не прощает ничего: знание природы тех, с кем и ради кого он трудится, должно оказывать на его сердце не больше влияния, чем оказывают на солнце земные испарения, которые только и могут, что в виде облаков встать между человеческим глазом и царем планет, но под воздействием горячих лучей опять нисходят с небес благодатными ливнями, освежающими и оплодотворяющими землю.
Только тот человек совершенен, кто способен с неослабным рвением трудиться на благо людского рода, хотя каждый день убеждается в порочности людей. Я был бы счастлив узреть подобного человека, но мир еще не видывал такого.
Чувствительнейшее сердце, теплейшее дружелюбие, самая неустрашимая храбрость и самая неутомимая деятельность – вот что отличало Аморассана. Он страстно стремился во всем поступать правильно и хватался за любую возможность сотворить доброе дело. Но человек, действующий с излишними рвением и спешкой, зачастую отклоняется от цели. Он рискует не справиться с поставленной задачей, если не дает себе времени принять все необходимые предосторожности. Он не в состоянии все сделать в одиночку и вынужден нанимать помощников, которых трудно заразить таким же пылким желанием осуществить добротворный план, какое вдохновляло его создателя; более того, порой он даже встречает противодействие со стороны упомянутых помощников, на чей взгляд предложенный план хотя и полезен для общества в целом, но невыгоден для них лично. Аморассан наивно полагал, что стоит ему только доказать направленность своих замыслов на всеобщее благо, как человечество, движимое заботой о своих интересах, тотчас же бросится претворять их в жизнь. Он не понимал, что всеобщее благо – предмет слишком отдаленный и неопределенный, чтобы возбуждать в людях страстное воодушевление, и что лишь очень немногие проявляют горячее рвение и несгибаемую целеустремленность в делах, не сулящих непосредственной личной выгоды. Аморассан думал, что стоит только найти людей, способных выполнить работу, и она, почитай, уже сделана: ведь если у них есть
Первый столь горячо воспринимал все суждения и идеи второго, что оба одинаково радовались видимости взаимопонимания, но в действительности никакие суждения и идеи от самого султана не исходили. Он просто с пылом повторял вечером все то, что с удовольствием выслушивал от своего великого визиря утром. И когда он в точности воспроизводил все слова, жесты и мимику последнего, прямо при нем же, ни у него самого, ни у предмета его подражания не возникало даже мысли, что все участие султана в деле сводится всего лишь к усилию памяти, к которой разум и сердце не имеют никакого отношения.
Среди придворных, окружавших престол Гузурата, числился некий Абу-Бекер, сын верховного кадия[96]. Султан никогда его не ценил и не уважал, но находил занимательным его общество, а от людей, сведущих в придворном искусстве, я слышал, что снискать такого рода приязнь – самый верный способ продвинуться по службе. Друг или фаворит должен внушать определенное воодушевление, которое должно каждый день усиливаться, чтобы не прискучить, и которое, достигнув некой предельной степени, дальше уже возрастать не может: пылкая привязанность остывает, превращаясь в просто уважение, восторг угасает, недостатки становятся заметными, и государь чувствует разочарование. Но человек, выступающий единственно в качестве занимательного собеседника и не претендующий на большее, чем просто развлекать, постепенно и незаметно втирается в благосклонность – и в конце концов правитель настолько привыкает к его обществу, что уже не может без него обходиться. Все это Абу-Бекер прекрасно знал, а потому никогда не преступал границ дозволенного для него; при каждом удобном случае он выражал глубочайшее восхищение султаном и, нарочно принижая себя, ухитрялся выставить достоинства своего владыки в еще большем блеске. Подобное поведение чрезвычайно льстило человеку, для улещения которого оно и предназначалось. В обществе Аморассана Ибрагим не мог не сознавать превосходство своего министра над собой, а в обществе Абу-Бекера он возвышался в собственных глазах и испытывал признательность к виновнику столь приятного чувства. Да, он по-прежнему держался низкого мнения о способностях Абу-Бекера, но ценил его за то, что полагал гораздо более важным достоинством: за безграничное восхищение своей блистательной особой. Однако привязанность Ибрагима к великому визирю пока еще не ослабла: он по-прежнему считал его надежнейшей опорой своего трона, ярчайшим украшением своего двора и наиболее действенным орудием для упрочения народного благоденствия, а следственно, и своего собственного. Поэтому для Ибрагима не было ничего менее приятного, чем указывать другу на промахи или отвергать благотворные планы, порождаемые его блестящим умом. Но все же именно так он поступал с отдельными замыслами, которые Аморассан считал слишком важными, чтобы отказаться от них без острой душевной боли. Будучи человеком необычайно проницательным, Аморассан очень скоро понял, что противодействие исходит не столько от воли самого султана, сколько от коварных нашептываний Абу-Бекера. Он глубоко опечалился тем, что государь поддался столь недостойному влиянию, и его чело омрачилось досадой и недовольством.
Недовольство и досада нимало не способствуют благоволению великих мира сего. Султан с удивлением обнаружил, что Аморассан стал не особенно приятным собеседником, и Абу-Бекер заметно выиграл от сравнения с ним. Дружба между государем и главным министром теперь достигла своей наивысшей точки: она не ослабевала, но и не усиливалась, а в случае с благосклонностью государя такое положение дел почти так же опасно, как в случае с любовью женщины, ибо и первая, и вторая в значительной мере зависят от воодушевления, которое питается беспредельным, избыточным и неопределенным.