Мэтт Маккарти – Настоящий врач скоро подойдет. Путь профессионала: пройти огонь, воду и интернатуру (страница 63)
Она встала, и я последовал ее примеру.
– Я составлю список анализов, которые вам понадобится сдать. И если я еще что-нибудь выясню, свяжусь с вами. Обещаю. Мы все еще пытаемся понять, что произошло здесь сегодня ночью.
– Я сейчас в полном замешательстве.
Она взяла своего мужа за руку и кивнула. Мы оба вытерли слезы с глаз.
– Я… я просто хочу, чтобы вы…
– Могу я еще побыть с ним наедине? – спросила она. – Со своим мужем? Можем мы обсудить все это позже?
– Разумеется.
Я медленно попятился и скрылся за шторой.
Глава 42
Мы так и не смогли выяснить, почему Дэн Мастерсон скончался вскоре после того, как пришел в приемный покой. Прежде чем она покинула больницу, я вручил Дарби Мастерсон список болезней, на которые ей нужно было провериться, а также дал номер своего мобильного, сказав, что она может позвонить, если захочет поговорить. У меня был с ней какой-то странный союз – я бы не стал называть это связью, – и я чувствовал себя в какой-то мере ответственным за то, чтобы убедиться, что с ней все будет в порядке. Я знал, что на всю жизнь запомню леденящие кровь крики Дарби Мастерсон, и подозревал, что она также надолго запомнит меня, мрачного вестника.
Примерно десять дней спустя, когда я плелся в сторону метро после тридцатичасового дежурства в отделении интенсивной терапии больницы Аллена, Дарби позвонила мне, чтобы сказать, что все анализы дали отрицательный результат, включая анализ на гепатит С. Я не сказал ей всего, что слышал про ее мужа, поскольку эта информация была по большей части неподтвержденной. Я не видел результатов его анализов, и он умер прежде, чем мы успели сделать их в нашей больнице. Так что я просто попросил ее связаться с врачом своего мужа, у которого была его медкарта и который по-настоящему мог ответить на ее вопросы. Я не был уверен, правильно ли справился с ситуацией, однако было огромным облегчением узнать, что она не заражена.
Оставшиеся дни практики в больнице Аллена дались мне непросто. Ночные дежурства были изнуряющими и сложными – слезы по Дэну Мастерсону были не последними пролитыми мной в тот месяц, – и эти четыре недели в отделении интенсивной терапии сыграли немаловажную роль в моем становлении самостоятельным врачом. Казалось, мне удалось объединить медицинские знания с техническими навыками, эмпатию с тактом, и в какой-то момент, наверное, где-то на второй неделе, я перестал слышать голоса. Осматривая пациентов, я больше не думал о Доне, Байо или Эшли – я в этом уже не нуждался. Я знал, что делать при встрече с новым пациентом, и мне не нужны были напоминания. И если что-то сбивало меня с толку, я был в состоянии попросить о помощи и получить ответ. Наконец, спустя почти год в подмастерьях, я чувствовал себя готовым присматривать за другим, менее опытным врачом.
Именно самостоятельная медицинская практика без постоянного присмотра более опытных коллег помогла мне стать настоящим врачом. Я больше не нуждался в напоминаниях, но мог попросить помощи и не стыдиться этого.
По окончании месяца работы в больнице Аллена со мной связался доктор Петрак – тот самый врач с литовскими бровями, который однажды сказал, что за мной наблюдают, – чтобы сообщить, что слышал об умело поставленном мной диагнозе, и предложить мне отпраздновать это за чашечкой кофе. Он имел в виду того самого худого итальянца с необъяснимым жаром, который сутками вводил всех его врачей в замешательство. Изучив медкарту пациента, я обнаружил, что лечащий врач недавно назначил ему новое лекарство – именно оно, а не какая-то инфекция и вызвало жар. Я вкратце рассказал о случившемся по телефону – «Стоило ему прекратить принимать препарат, как жар просто прошел!» – и обещал Петраку изложить все в подробностях при встрече. Он казался довольным, и в тот момент я понял, что пристальное наблюдение за мной прекратилось.
Год интернатуры в итоге подошел к концу влажным июньским днем, вынудившим Али впервые за весь год надеть что-то похожее на шорты. В метро по дороге на работу я увидел его в ледерхозе[89]. Он ходил по вагону, собирая деньги для группы под названием Boys for Tots, целью которой, согласно его визитке, было сводить малоимущих молодых людей с зажиточными яппи, подыскивающими няньку для своих детей.
Меня не покидало странное чувство, когда я заходил в больницу в то последнее утро с осознанием того, что больше не буду интерном, что у меня больше не будет подмоги в виде наставника-ординатора и что меня больше не будет никто заставлять бегать на рассвете за кофе. Интернатура поглотила меня с головой, и мои переживания по поводу происходящего в мире постепенно сходили на нет по мере погружения в работу (я имел лишь смутное представление о том, что мы оказались в тисках мирового кризиса, виновником которой была таинственная штука под названием «субстандартная ипотека»). Медицина стала моей жизнью. Все остальное, все, что не было вопросом жизни и смерти, теперь стало второстепенным. В каком-то смысле я был наподобие пиньяты: мои внутренности выскребли и заменили на что-то другое – что-то особенное, – в то время как оболочка привыкла получать взбучку.
Этот год бессонных ночей не прошел для меня незаметно. У меня стало больше седых волос, я прибавил несколько килограммов в весе, а также обзавелся двумя новыми подбородками. У меня впали глаза и появилась раздражающая особенность иногда засыпать на середине предложения. Я был немного похож на Акселя, каким его впервые увидел.
Пока я скользил тем солнечным июньским утром по вестибюлю больницы, перед глазами мелькали сцены минувшего года. Как я узнал, что Карл Гладстон вернулся домой, и составлял учебный план на лето; как я выбросил свой запас презервативов, получив отрицательный результат анализа на ВИЧ; как съел опасное для здоровья количество кукурузных хлопьев. Одной из знаковых стала новость о том, что Питер и Денис Ландквист покинули больницу, держась за руки. Единственной недостающей деталью оставалось сердце для Бенни.
Я понял, что стал настоящим врачом, когда обстановка вокруг перестала напоминать фильм. Я больше не играл роль.
Я неоднократно в его присутствии проводил аналогию с «Волшебником изумрудного города». Он был Железным дровосеком, нуждавшимся в сердце, а я – Страшилой, которому был нужен мозг. Во всяком случае, получше того, что был. Со временем, однако, я перестал видеть свою жизнь через объектив видеокамеры. Я перестал воспринимать свою работу как фильм, в котором мне посчастливилось играть главную роль. Это было не «Шоу Трумана»[90]. Набравшись уверенности в выполнении своей работы, я перестал чувствовать себя актером, играющим отведенную ему роль. Медицина была работой, и теперь я выполнял ее легко и уверенно. Мне не нужен был сценарий, чтобы ему следовать.
Пугающий, вдохновляющий год в медицинском центре Колумбийского университета наполнил мой мозг всевозможными знаниями – медицинскими и не только, – на обработку которых у меня уйдут многие годы. Я все еще пытался найти баланс между работой и личной жизнью и в итоге стал воспринимать свою работу как нового члена семьи, непредсказуемого сводного брата, которого по большей части обожал, хотя временами на дух не переносил.
Надевая белый халат в тот последний день интернатуры в июне, я думал о сказанных в самом начале года словах Байо: «Каждый может сломаться». Сломался ли я? Вероятно. Возможно. Дальше-то что? Мы с ним никогда не обсуждали, что бывает после этого. Может быть, я оказывался сломлен много раз, но теперь чувствовал себя заново аккуратно собранным, как это пытались сделать с Шалтаем-Болтаем. Трещины были отчетливо видны – они навсегда останутся со мной, – однако я снова был целым, пускай и немного в другом виде. Собрали меня заново близкие мне люди – мои коллеги, родные, друзья, мои наставники, – те, кто хотел, чтобы я преуспел. В целом я был в весьма неплохой форме и радовался, что недосып и душевные страдания не нанесли мне непоправимый урон. Я пережил год интернатуры, и теперь, когда говорил: «Здесь происходят удивительные вещи», я действительно так думал.
По большей части.
Несмотря на непростые первые несколько месяцев, я правильно сделал, что не пошел в хирургию, что распрощался с Акселем, Маккейбом и Массачусетской больницей общего профиля, перебравшись на Манхэттен. Мне не было суждено зашивать порезы и вырезать желчные пузыри. Мне было суждено делать те невероятные вещи, которыми мы занимались в нашей больнице, какое бы название вы этому ни дали. Год интернатуры кардинально меня поменял – он изменил мое восприятие мира и самого себя, – и он, вне всякого сомнения, был самым нескучным опытом в моей жизни, повторять который мне бы никогда не хотелось.
Теперь, когда я мог принимать решения быстро и уверенно, у меня было больше времени на эмпатию к своим пациентам, на то, чтобы поставить себя на их место. Чтобы докопаться до того, что иначе могло остаться невысказанным во время короткого приема. И после того как целый год целиком посвящал себя медицине, я наконец мог дать уверенный ответ на вопрос Диего: я заботился о пациентах, а не о себе.
Пока я поднимался в столовую на втором этаже, мои мысли переключились на разговор, состоявшийся несколькими днями ранее с Петраком, о назревающих в высшем образовании переменах. Влиятельные просветители принялись утверждать, что обучение в медицинских школах можно запросто сократить с четырех до трех лет. Если в общих чертах, то основным аргументом было то, что обучение медицине происходит главным образом на практике, а необходимость погашения кредита за обучение вынуждала лучшие умы уходить в другие профессии. Это был чрезвычайно спорный вопрос, и у меня по этому поводу были смешанные чувства.