реклама
Бургер менюБургер меню

Мэтт Хейг – Собственность мистера Кейва (страница 26)

18

– Пап? Притормози. Мы приехали. Травмпункт.

Мы прождали несколько часов, верно?

Несколько часов сидели и смотрели выпуски новостей, а ты держалась за запястье. Несколько часов среди раненых представителей низших слоев общества. Помнишь того пьяницу с разбитым лицом, который сидел напротив нас и все спрашивал, не видели ли мы какого-то Мелвина? Наконец, администратор, похожий на живого мертвеца, вызвал тебя. Доктор-индиец сказал, что у тебя типичный перелом лучевой кости, и обернул твое запястье белым бинтом. Я подумал о Пабло Казальсе и том камне, раздробившем его кисть, после чего он уже не мог играть. Я понял, что именно этого и хотел Рубен. Он видел твое выступление и позавидовал тебе. Да, я был уверен.

– Моя дочь играет на виолончели, – сказал я. – Она сможет снова играть?

– Да, разумеется, – ответил доктор. – Примерно через месяц все восстановится. Это несложный перелом.

Он улыбнулся тебе, а ты улыбнулась ему. Он был молод и красив, этот доктор, и я заметил, что его интерес и внимание были не только профессиональными.

– Могло быть и хуже, – сказал он, и я заметил, как он подмигнул тебе.

Намного хуже. Эта фраза была предупреждением. Этот врач был оракулом, вестником судьбы. Я должен был слушать, несмотря на его нездоровый интерес к моей пятнадцатилетней дочери. Слушать и поступать соответствующим образом. У меня осталась только ты, моя свеча последней надежды, и я был готов сделать что угодно – вообще что угодно – лишь бы защитить твое пламя.

И теперь я должен признаться.

Хиггинс не пропал. Я не был удивлен, что он не явился ужинать и не появился в своей корзинке следующим вечером. Когда я сказал вам с Синтией, что понятия не имею, куда он подевался, я лгал. Я отлично знал, где кот, но не признался тебе, даже когда ты расплакалась.

Должен сказать, твои слезы удивили меня. Ты ведь могла убиться об этого кота. Тем не менее, я заверил тебя, что он вернется.

А теперь правда.

В телефонной книге я нашел номер одной женщины в Нерсборо. Она держала приют для котов. Я позвонил и поехал к ней, пока ты была в школе. Посадил Хиггинса в его прозрачную переноску и поставил на пол у пассажирского сиденья, чтобы он не видел, куда мы направляемся.

Я ехал быстро, всю дорогу ощущая на себе взгляд его больших зеленых глаз.

– Хиггинс, прости, если я ошибаюсь, но ты должен понимать, что я хочу защитить Брайони. Я просто не могу больше рисковать. Если что-то вдруг… если еще раз… если Рубен…

Твой брат всегда хотел собаку, не так ли? Он не хотел кота.

– Слушай, я просто должен сказать, что…

Внезапно рявкнул клаксон. Я увидел в зеркало какую-то японскую машину, вылетевшую на проезжую часть. Я вильнул в средний ряд, едва избежав попадания частей моего размазанного по машине тела в вечерние новости.

Я снова взглянул на кота, а он в ответ одарил меня пробравшим до дрожи взглядом, полным злых намерений и божественного всезнания. Не сказав больше ни слова, я сосредоточился на дороге и довольно скоро оказался в Нерсборо.

Кошатницей оказалась лысеющая краснощекая вдова по имени миссис Дженис Кобб. Ее мясистая рука схватила кота за шкирку и подняла на уровень глаз.

– Да ты у нас злодей, да? – сказала она, заглядывая в его растянутые до ушей глаза. А потом повторила, тише, будто в скобках («Ты у нас злодей»).

Я вошел в дом и чуть не задохнулся от пыли и ароматов мочи. Помню, что среди полчища котов я заметил самые безвкусные в мире фарфоровые статуэтки. Фигурки кошек в человеческих позах, в цилиндрах и чепчиках. Хиггинс прыгнул на полку к ним поближе.

– Пошел оттуда (пошел оттуда)! – довольно сурово потребовала миссис Кобб. Она столкнула его на изодранный ковер, и он с непониманием уставился на меня. Он снова стал Хиггинсом, острожным старым котом, равнодушным к новым знакомствам. Было жестоко оставлять его там.

– Миссис Кобб, – сказал я, готовый передумать.

– Да (да)? – на ее плечо, как попугай, запрыгнул рыжий котяра. – И я тебя люблю, Ангус. Да, мамочка тебя любит (мамочка тебя любит).

– Нет, ничего, – сказал я. – Ничего.

Я закрыл глаза, борясь с чувством вины.

– Прощай, Хиггинс. Будь умницей.

Тем вечером на меня нашло очередное затмение. Я не мог заснуть. Во рту было так невыносимо сухо, что мне приходилось постоянно сглатывать, и это раздражало. К тому же у меня перед глазами стояло грубое лицо Денни, такое, каким я его видел в концертном зале. Образ не отступал. Он держался в моей голове, вместе с этим его голодным взглядом.

Я выбрался из постели, налил себе стакан воды, а потом отправился в гостиную почитать. Я собирался взять «Похищенного» Стивенса, которого в детстве прочел запоем, но с тех пор не брал в руки, как вдруг заметил на полке семейные альбомы. Я решил, что надо вытеснить образ Денни другими образами.

Я достал один альбом и присел, поставив стакан на столик. Первое же фото заставило меня расплакаться. На нем была твоя мама, только что из роддома, с младенцами в руках. Ее счастливая усталая улыбка сияла с фотографии сквозь время.

– О, Хелен, как же мне тебя не хватает.

Я листал альбом и смотрел на ваши общие фото. Мама и ее двойняшки. На последней странице мы были все вчетвером. Наверное, Синтия снимала. Ты и твой брат, рядом, в колыбельках.

Если бы Рубен не плакал, вы выглядели бы совершенно одинаково. Оба в кремовых одеяльцах, как белые фасолинки. Я достал второй альбом, который из-за смерти мамы мы начали только через год после того, как закончился первый. После ее кончины я видел в жизни немного такого, что мне хотелось бы запечатлеть. Я, в конце концов, снова стал снимать, но уже не так часто, как в вашем младенчестве. Я пролистал следующий альбом, и потом еще один, и еще, пересматривая твою историю жизни в фотографиях. Твой восторженный взгляд на торт, который Синтия испекла на твой четвертый день рождения. Помнишь, с игрушечной лошадкой и стойлом из шоколадной соломки? И твое фото с фарфоровой куклой, Анжеликой, на руках. А вот еще одна – ты держишь Синтию за руку на пляже в Уитби. Давно забытая воскресная поездка. И чем дальше я листал страницы, тем отчетливее замечал, как Рубена становится все меньше. Малышом он всегда был с тобой, на переднем плане, но вы становились старше, обретали независимость, и все заметнее становилось смещение моего внимания в твою сторону. Он попадал в кадр, когда пробегал на заднем плане. Размытое пятно в синих тонах. А потом, когда вы перешагнули рубеж в десять лет, он вообще исчез из кадра. Осталась только ты – с проигрывателем, со скрипкой, с виолончелью. На скачках, прижавшись к Турпину, который только что совершил прыжок. Нашлась буквально пара фото, где он, несчастный, стоит во дворе с велосипедом, но это все.

И еще я нашел одну старую школьную фотографию, затерявшуюся среди остальных.

Тебе было десять, ты надела платье, купленное в гипермаркете под Экс-ан-Провансом прошедшим летом. Высокий воротничок, сине-белые вертикальные полосы. Волосы острижены, как у средневекового монаха-францисканца, видны мочки ушей без сережек.

Твоя улыбка, цвет лица (лилейно-белый, с легким румянцем на щеках), взгляд – счастливый, пылкий, полный неведения. Бесконечно дорогой мне. Ваш школьный фотограф был художником из голландцев. На этом фото, на этом непонятном серо-голубом фоне, ты казалась совершенно неземной, особенной, непостижимой.

Один из альбомов был посвящен твоему участию в Йоркском фестивале музыки и драмы. Я смотрел на фото, где ты, нахмурившись, внимательно изучала ноты, и вдруг испытал сильнейший шок. Оно начало двигаться. Ты на фото, твоя рука, водящая смычком медленными, точными движениями.

– Нет, – сказал я. – Мне это кажется.

И вдруг я увидел на фото себя. В профиль, преданно смотрящего на сцену, в том же концертном зале. Я наблюдал за собой с высоты роста Рубена, сидящего рядом. А потом снова то странное ощущение. Покалывание в затылке. Пляшущие искры от невидимого костра. Я глотнул воды, но было уже поздно. Темная пелена упала перед глазами, и я почти ничего не видел. Искры жужжали и подлетали ближе.

– Давай, Теренс, ты же сильнее, постарайся собраться.

И когда я закончил фразу, я уже стоял в пижаме посреди парка. В руке у меня была пластиковая бутылка. Бутылка с нашатырем. Я перевернул ее, потряс, и с нарастающим ужасом понял, что она пуста.

Я сделал шаг, наступил босой ногой на какую-то веточку. В далеком желтом свете Рубенова уличного фонаря я увидел нечто темное в опаленной траве.

Меня окатило идущее от земли тепло, когда я наклонился, чтобы рассмотреть предмет поближе. Что-то овальное, сужающееся с одной стороны. Как огромная слеза. Я уловил слабый запах кленовой древесины.

– О нет, – прошептал я, и ночной ветер заглушил мои слова. – Что же мы натворили?

Я ГОТОВИЛ кашу и слушал радио, когда ты вошла в кухню, поправляя повязку.

– Моя виолончель, – сказала ты. – Пропала.

– Что?

Ты снова повторила, кривя губы.

– Моя виолончель пропала.

– В каком смысле – пропала?

– Ее нет в комнате. Ее нигде нет.

Я еле сдержался, чтобы не закричать. Я не мог поверить. Виолончель! Я вспомнил ту обугленную слезу в парке, и начал молиться, чтобы ты никогда ее не увидела и не связала два факта воедино. Что происходило? Зачем он это делал? Почему он так старался уничтожить все бесценные признаки былой, настоящей Брайони?