Мэри Расселл – Дети Божии (страница 32)
Она поняла, что внушительную часть того, что она чувствовала и думала относительно Эмилио Сандоса, в равных долях состояло из романтического идиотизма, раненой гордости и сексуальной фантазии. «Джина, – говорила она себе, – Карло, конечно, козел, но ты – дура. С другой стороны, – думала она прозаично, – фантазировать о смуглом задумчивом мужике с трагическим прошлым интереснее, чем рыдать о том, что тебя однажды променяли на несовершеннолетнего мальчишку».
A Эмилио прислал ей цветы. Цветы и три слова: «Мне нужно время». Это кое-что значит, так ведь? Так что она не все придумала. У нее была эта записка.
Джина могла бы пожелать чего-то среднего, золотую середину между бесконечно изобретательным красноречием Карло и жестким и строгим молчанием Эмилио Сандоса. Однако в конце концов она решила играть по правилам Эмилио, даже притом что не знала, в чем они заключаются. Тем не менее никакого другого варианта у нее не оставалось, кроме как полностью и окончательно выбросить его из головы. A этот вариант, как обнаружила Джина, ее совершенно не устраивал.
Но что вообще можно сказать в такой ситуации? «Синьора, я мог по неведению заразить вас и вашу девочку смертельной болезнью. Но есть надежда на то, что я ошибаюсь. Однако убедиться в этом можно только по прошествии многих месяцев». Пугать Джину незачем, хватит того, что он сам ужасно боится за них обеих. И потому Эмилио Сандос взял на себя всю тяжесть ответственности до тех пор, пока он не сумеет с полным личным удовлетворением заявить, что никому более не опасен. Для этого ему потребовалось собрать в кулак всю свою силу воли и изменить на противоположное стратегическое направление своей борьбы с собственным прошлым.
Одинокая жизнь позволила ему с честью выйти с поля брани, которое представляло его тело. Некогда бывшее источником удовольствия, оно сделалось нежеланным бременем, которое надлежало карать безразличием и пренебрежением за немощь и ранимость. Он раздувал их, когда голод начинал мешать его работе, гасил, когда усталость позволяла ему уснуть, не опасаясь кошмаров, презирал свое тело, когда оно подводило его: когда головная боль начинала слепить его, когда руки болели так сильно, что он садился в темноте и смеялся, смеялся… боль становилась смешной в своей интенсивности.
Он никогда еще не чувствовал себя таким отключенным от собственной личности.
Девственником он не был. Как не был и аскетом; еще готовясь принять сан, он пришел к выводу, что не сумеет прожить в подлинном целибате, отрицая или игнорируя физические потребности своего тела. «Это мое тело, – сказал он своему молчаливому Богу, – оно таково, каков я сам». Он оказывал своему телу сексуальные услуги и знал, что они необходимы для него в той же мере, что пища и отдых, и столь же безгрешны, как желание бежать, приземлить в поле бейсбольный мяч, как танцевать.
И тем не менее он понимал, что испытывает недопустимую гордость в отношении своей способности управлять собой, и это отчасти объясняло его реакцию на акты насилия. Когда он понял, что сопротивление не помогает ему и только делает процесс более приятным для насильников, он попытался оставаться пассивным, по мере возможности не замечать их. Это было превыше его сил: невозможное, нестерпимое испытание.
И когда он уже не мог более терпеть подобное обращение, когда решил убить или умереть, но не покориться, сопротивление его стоило жизни Аскаме. Или, может, насилие было наказанием за его гордость? Жутким уроком смирения, какому он еще мог бы научиться, если бы Аскама не погибла за его грехи.
Концы никак не сходились.
И почему Бог не оставил его в Пуэрто-Рико? Он никогда не искал и не добивался духовного величия. Многие годы без жалоб он проводил
Но потом, на Ракхате, когда Эмилио Сандос создал в своей душе достаточно большое и открытое место, его вопреки всем ожиданиям наполнил собой Бог – и не наполнил, а затопил! Он барахтался, утопал в свете, оглушенный Его могуществом. Он не искал ничего подобного! Он не гордился этим светом, никогда не понимал его как воздаяние за то, что он отдал Богу. Его наполняло нечто мены не имеющее, измерению не поддающееся… невмещаемое, незаслуженное, немыслимое. Божия Благодать, дарованная по Его воле. Так он, во всяком случае, думал.
Или же это самонадеянность, а не вера, заставляла его думать, что полет на Ракхат является частью какого-то плана? До того самого мгновения, когда патруль жана’ата начал убивать детей, ничто не предупреждало, ничто не указывало на то, что они совершают фатальную ошибку. Почему Бог отверг их всех, людей и наравне с ними руна? Откуда явилось это молчаливое, жестокое безразличие Неба после столь явной помощи свыше?
– Ты влек меня, Господи, – и я увлечен… – рыдая, читал он Иеремию после отъезда Калингемалы Лопоре. – Ты сильнее меня и превозмог… я каждый день в посмеянии…
Возмущенный тем, что вера его была испытана именно таким образом, и глубоко пристыженный тем, что испытание это он провалил, Эмилио Сандос знал только то, что не в силах принять неприемлемое и возблагодарить за него Бога. И потому он отверг свое тело, отверг свою душу – безоговорочно капитулировал перед той силой, которая так избила его, попытался жить только умом, над которым сохранил власть. И на какое-то время обрел не мир, но, во всяком случае, вынужденное прекращение огня. Конец этому временному покою положил Дэниэл Железный Конь; что бы там ни происходило на Ракхате, кто бы ни был в этом виноват, Эмилио Сандос жив, и жизнь его соприкасается с другими жизнями. «Итак, – сказал он себе, – надо жить».
Теперь он питался нормальной пищей три раза в день – словно бы принимал лекарство.
Эмилио снова начал бегать, давая круги по дремотным садам приюта, делая по утрам по четыре мили за восемь минут, каждую вне зависимости от погоды. Дважды в день он заставлял себя оторваться от работы и с помощью тщательно подобранных по весу гантелей методически упражнял мышцы рук, теперь исполнявших двойной комплект обязанностей, косвенно контролируя свои пальцы через механизмы ортезов. К апрелю он вошел в категорию второго полусреднего веса, и рубашки на нем перестали болтаться, словно на вешалке.
Головные боли никуда не делись. Кошмары продолжались. Однако он с упорством пехотинца отвоевал утраченную землю и на сей раз был настроен удержать ее за собой.
И вот в самом начале мая, в необычайно холодное утро, когда Селестина была в детском саду, Джина Джулиани выглянула в окно своей кухни и заметила в конце подъездной дорожки пешего мужчину, разговаривавшего с охранником. Она сразу же заметила серую замшевую куртку, которую когда-то купила Сандосу, прежде чем узнала его самого, и подумала, не стоит ли привести в порядок волосы, но тут же передумала. Натянув вместо этого кардиган, она вышла навстречу ему из задней двери.
– Дон Эмилио! – проговорила она, заранее широко улыбаясь. – Вы прекрасно выглядите.
– Согласен, – ответил Эмилио без тени иронии, воспринимая как искреннюю автоматическую любезность. – Раньше я не был в этом уверен, но теперь знаю точно. Я пришел просить у вас прощения, синьора. Я предпочел обойтись с вами грубо, но не волновать понапрасну.
– То есть? – спросила она, хмурясь.
– Синьора, двое из членов экипажа «
Эмилио чуть отвел руки от тела, как бы выставляя его в качестве неопровержимого доказательства, которое следовало предоставить ей.
– Как вы можете видеть, я страдал от собственной трусости, но не от невидимого патогена.
Джина какое-то время не могла вымолвить ни слова, а потом произнесла:
– То есть вы устроили себе карантин до тех пор, пока не уверились в том, что здоровы.
– Да.
– Не совсем понимаю, при чем здесь трусость, – произнесла Джина.
Чайки перекрикивались над головой, и он позволил ей усомниться в том, что слова ее не унес ветер.
– Человек, с которым я разговаривал по пути сюда, сказал мне, что этот участок побережья охраняется круглые сутки. Это правда?
– Да. – Она отвела от лица прядь волос и поплотнее укуталась в кардиган.
– Он сказал, что «мафия» – не то слово. Здесь, в Неаполе, это «каморра».
– Да. Вас это шокирует?
Эмилио пожал плечами и отвернулся.
– Я мог догадаться об этом. Признаки были заметны. Но я был слишком занят.
Он посмотрел на море, тот же вид открывался из окна ее спальни.
– Здесь очень красиво.
Вглядываясь в его профиль, она гадала, что делать дальше.