18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мэри Элизабет Брэддон – Ледяные объятия (страница 3)

18

Огни погасли; через полчаса являются жандармы с фонарем. Они вошли, потому что на крыльце под дверьми выл ньюфаундленд, но зал пуст. Возле главного входа они обо что-то спотыкаются. Это студент; он мертв. Причины смерти – истощение, изнурение тела и разрыв аорты.

Гость Эвелины

Фатальная ссора с моим двоюродным братом Андре де Бриссаком завязалась на маскараде в Пале-Рояль. Сцепились мы из-за дамы. Причинами столкновений, подобных нашему, как правило, становились женщины, которые следовали стилю жизни, задаваемому Филиппом Орлеанским[3]; едва ли сыщется в этом «букете» хоть одна прелестная головка, которую человек, знающий нравы света и не чуждый его тайн, не счел бы забрызганной кровью.

Я не назову имени дамы, любовь которой мы с Андре де Бриссаком решили оспорить, для чего августовским утром, когда только-только занималась хмурая заря, пересекли мост и направились к церкви Сен-Жермен-де-Пре, за которой был пустырь.

В те дни в Париже хватало прекрасных собой гадин, и женщина – объект нашей ссоры – была одной из таковых. До сих пор мое лицо холодит августовский ветер, хотя сам я нахожусь в унылой комнате моего шато Пюи-де-Верден, и сейчас ночь, и нет свидетелей того, как я предаю бумаге престранный случай из собственной жизни. Перед моим взором поднимается над рекой белый туман и вырастают мрачные очертания «Шатле»[4]; квадратные башни собора Парижской Богоматери преувеличенно черны на фоне бледно-серого неба. Еще яснее я вижу красивое юное лицо Андре: он стоит напротив меня, – рядом его приятели, оба они мерзавцы, обоим невтерпеж увидеть развязку этого противоестественного поединка. Странную группу тем ранним утром представляли мы – молодые люди, только-только покинувшие душные и шумные залы, в которых регент задавал бал-маскарад. Андре щеголял в старомодном охотничьем костюме, точь-в-точь таком, как на одном из портретов из шато Пюи Верден; я был одет индейцем, чем намекал на Миссисипскую компанию Джона Ло[5], остальные были в кричащих нарядах с вышивкой и драгоценными каменьями, столь тусклыми в бледном свете зари.

Наша ссора носила жестокий характер и могла иметь лишь один исход, притом самый трагический. Я ударил Андре; след от моего удара алел теперь передо мной на его женоподобном лице. Взошло солнце – и отметина в его лучах сделалась багровой. Но моя собственная душевная боль была свежа, и я еще не ведал, каково оно – презирать себя за вспышку животного бешенства.

Нанести Андре более чудовищное оскорбление я, наверное, и не смог бы. Он был любимцем фортуны и женщин; я – солдатом, загрубевшим в сражениях за Отечество, который в будуаре условной маркизы Парабер[6] держался не многим учтивее дикого кабана.

Итак, мы ринулись в бой, и я смертельно ранил Андре. Жизнь была столь дорога ему; полагаю, отчаяние сжало свои тиски, когда Андре почувствовал, как из раны, пульсируя, хлещет сок жизни – кровь. Распростертый на земле, мой кузен поманил меня, и я склонился над ним, встав на колени, и сказал:

– Прости меня, Андре.

Он обратил на мои слова внимания не больше, чем на плеск речных волн.

– Вот что, Гектор де Бриссак, – заговорил он. – Знай: я не из тех, кто верует, будто человек уходит из этого мира, когда его глаза стекленеют, а челюсти сжимаются. Меня похоронят в древнем фамильном склепе, и ты станешь хозяином шато Пюи-де-Верден. О, мне известно, как легко нынче воспринимают смерть. Дюбуа рассмеется, услыхав, что я убит на дуэли. Меня снесут в склеп, отслужат мессу за упокой моей души, однако наш с тобой спор еще не закончен, дражайший кузен. Я застану тебя врасплох – ты не предугадаешь, где тебе явится мое лицо с безобразным шрамом, то самое лицо, которым восхищались и которое любили женщины. Я навещу тебя в счастливейший твой час и встану между тобой и всем, что будет для тебя бесценно. Моя призрачная рука вольет каплю яда в кубок твоего блаженства. Мой призрачный силуэт заслонит солнце твоей жизни, ибо мужчины, чья воля, как моя, подобна стали, могут делать что пожелают, так-то, Гектор де Бриссак. А я желаю преследовать тебя после смерти.

Эту тираду Андре выдал прерывистым шепотом мне на ухо, ведь я склонился низко – к самым его холодеющим устам, – но стальная воля Андре де Бриссака была достаточно сильна для противостояния самой Смерти. Вот почему я уверен: он сказал все, что хотел, прежде чем навзничь упал на бархатный плащ (который был ему подстелен), чтобы уже никогда не поднять головы.

Так он лежал – с виду хрупкий юноша, слишком красивый и слишком утонченный для борьбы, именуемой жизнью, – но есть люди, которые помнят краткую пору его возмужалости и могут присягнуть, что Андре де Бриссак, этот гордец, обладал пугающими способностями.

Я же смотрел в это юное лицо с безобразной отметиной и, Господь свидетель, сожалел о содеянном.

Кощунственным угрозам Андре я не придал значения. Я был солдат; я веровал в Бога. Сам факт убийства меня не страшил: мне случалось убивать в сражениях, – а этот человек причинил мне зло.

Мои друзья предлагали побег за границу, но я был готов встретить последствия своего поступка и остался во Франции. Двора я чуждался: мне намекнули, что лучше для меня будет скрыться в провинции. Не одна заупокойная месса была проведена в часовне шато Пюи-де-Верден, и гроб с останками моего кузена занял нишу в фамильном склепе рядом с нашими предками.

Его смерть озолотила меня, но сама мысль о богатстве, обретенном таким способом, была мне противна. Я зажил уединенно в древнем шато, почти ни с кем не говорил, кроме слуг, которые, все до одного, служили еще моему кузену, а меня едва терпели.

Жизнь моя была горька. Проезжая по деревне, я исходил желчью при виде ребятишек, которые бросались от меня врассыпную; я замечал, как при моем появлении старухи осеняют себя крестом. Обо мне расползались нелепые слухи: шепотом передавалась история, будто бы я продал душу врагу рода человеческого, желая унаследовать состояние Анри де Бриссака. С детства я имел смуглую кожу и угрюмый нрав – вероятно, поэтому и не мог похвалиться любовью ни одной из женщин. Я помню все оттенки чувств на лице моей матери, но не могу припомнить, чтобы хоть раз ее взор озарила нежность ко мне, ее сыну. Дама, к ногам которой я бросил свое сердце, была довольна моим благоговением, но меня никогда не любила; итогом же стала измена.

Постепенно я сделался противен сам себе и был уже близок к тому, чтобы возненавидеть всех людей, но тут мной овладело яростное желание вновь влиться в шумный и беспокойный мир. И я вернулся в Париж, где удерживался от присутствия при дворе – и где стал объектом сострадания некоего ангела во плоти.

Она была дочерью моего боевого товарища, чьих достоинств двор не замечал, а заслуги игнорировал. Этот человек хандрил в своем неряшливом жилище, будто крыса в норе, в то время как весь Париж сходил с ума по Шотландскому Финансисту[7] – господа и лакеи гибли в давке на улице Кенкампуа[8]. Зато в единственной дочери старого упрямца, капитана драгун, словно был воплощен солнечный луч, взявший себе имя на тот период, пока сияет в мире смертных. Имя это – Эвелина Дюшале.

Она полюбила меня. Небесные дары, притом самые ценные, порой сходят на человека, приложившего для их получения минимум усилий. Лучшие годы юности я потратил на поклонение ничтожной злодейке, которая отвергла и обманула меня, а этому кроткому ангелу досталось всего несколько учтивых слов да капля братской теплоты. И вот любовь зажглась и озарила мое мрачное одинокое существование, и в Пюи-де-Верден я вернулся с прелестной юной женой.

О, что за дивная перемена произошла и с жизнью моей, и с моим домом! Деревенские ребятишки больше не прятались, завидев «темного всадника», и ни одна старая карга не творила крестного знамения, ибо рядом с «темным всадником» ехала женщина, чья сострадательная щедрость завоевала сердца невежественных поселян и чье присутствие в шато превратило угрюмого господина в нежного супруга и милостивого хозяина. Слуги позабыли о безвременной кончине моего кузена, и теперь угождали мне с сердечным рвением – из любви к юной госпоже.

Нет в мире слов, чтобы в полной мере раскрыть, сколь чисто и безоблачно было мое счастье. Я чувствовал себя путником, который преодолел ледовитые арктические моря без поддержки ближних, без единого товарища, и очутился вдруг в цветущей долине, где самый воздух словно шепчет: «Ты дома». Перемена казалась слишком резкой, чтобы быть реальной; я напрасно гнал смутное подозрение, что моя новая жизнь не более чем дивный сон.

Столь кратки были эти Алкионовы часы[9], что ныне, вспоминая их, я почти не удивляюсь тогдашним предчувствиям.

Ни в пору уныния, ни в блаженное время после женитьбы я ни разу не вспомнил о кощунственной клятве своего кузена Андре.

Слова, произнесенные им мне на ухо прежде, чем он испустил дух, ничего для меня не значили. В пустых угрозах он дал выход ярости, но с тем же успехом мог разразиться бранью.

Что и остается умирающему, если не тешить себя клятвами: дескать, не будет недругу моему покоя? Да если бы преследовать врагов после смерти было во власти человеческой, призраки ходили бы по земле толпами.

Три года я прожил один в Пюи-де-Верден: засиживался за полночь у камина, где любил сидеть Андре, ходил по коридорам, которые помнили эхо его шагов, – но воображение ни разу не подшутило надо мной, явив мне тень убитого кузена. Странно ли, что я забыл его зловещую угрозу? Портретов Андре в шато не водилось. Я повествую об эпохе будуарного искусства, когда миниатюрами украшали крышечки золотых бонбоньерок, когда портрет, хитро спрятанный в массивном браслете, ценился дороже холста в громоздкой раме, изображающего модель в полный рост, годного лишь на то, чтобы висеть на стене унылого провинциального замка, куда сам его владелец наезжает от случая к случаю. Свежее лицо моего кузена украсило немало бонбоньерок и притаилось далеко не в одном-единственном браслете, но среди лиц, что глядели с обшитых панелями стен шато Пюи Верден, этого лица не было.