Мелания Соболева – Пацанская любовь (страница 9)
Глупость, конечно. Что за бред? Он же пацан, малолетка. Босоногий щенок, который только учится скалиться, учится бросать вызов, учится быть мужчиной среди этих улиц, где слабых ломают, где смелых убивают, где таких, как он, либо растаптывают, либо делают из них чудовищ. Я же вижу это сразу. Вижу в каждом его движении. Вижу в этих плечах, которые еще не пропитаны тяжестью жизни, но уже держат вес улицы. Вижу в том, как он смотрит — изучающе, с вызовом, с легким, почти ленивым интересом.
Я отворачиваюсь, ускоряю шаг, потому что знаю, что нельзя. Знаю, что ничего из этого не выйдет, что не должно выходить, что мне вообще не стоило останавливаться даже на секунду, не стоило ловить его взгляд, не стоило чувствовать, как где-то под ребрами зарождается странное тепло, не нужное, чужое, неуместное.
Но странное чувство остается.
А потом он сидит в моем классе на уроке русской литературы. Я забыла сказать, что я учительница старших классов.
Стою у доски, пишу фамилию мелом, поворачиваюсь — и сталкиваюсь с ним взглядом.
Мир на секунду замирает.
Он узнает меня сразу. Конечно, узнает. Я вижу это в его глазах, в том, как приподнимается уголок губ, как мелькает веселая искра в зрачках. Он ухмыляется. Широко, дерзко, даже не удивленно. Будто все так и должно быть. Будто судьба ему подкинула нечто смешное, интересное, увлекательное.
А я смотрю на него — на него, пацана с района, того, кто живет в мире жестокости, кто знает, как бить, как убегать, как ржать в лицо ментам и плевать на порядки. Он сидит за последней партой, вразвалочку, лениво закинув руки за голову, глядит на меня с тем самым прищуром, который сводит женщин с ума.
Внутри что-то обрывается.
Разочарование. Конечно. А что я вообще ожидала? Какого черта?
Но почему тогда в груди так гулко, так странно, так шумно стучит сердце?
Если не сложно, добавьте пожалуйста книгу в библиотеку, чтобы получать уведомления о выходе новых глав, и поставьте звездочку)))
Леха
Сидим на капоте старой «Волги», как на троне — ржавой, поцарапанной, с вмятиной на боку, будто и она с нами прошла все драки. Жопы мерзнут, но никому не влом. Воздух сырой, как из подвала, пахнет мазутом и чем-то тухлым, будто сам город сдох, но еще шевелится. Шурка дымит, смотрит вдаль, в глазах эта его тишина, когда мысли роятся, как осы. Рыжий чешет затылок, жует жвачку и бурчит, не затыкаясь.
— Я тебе говорю, если бы я кирпичом не шарахнул — она бы сирену врубила. А так — раз, стекло в хлам, она орет, а мы уже все с полки в сумку.
Костян фыркает, чиркает «Зиппо», наконец поджигает, затягивается, и сквозь дым:
— Да пошли они. Надо к «Северным» на разбор идти. Хули они думали, если на нашу точку полезли? Давайте по беспределу, че мяться?
Я молчу. Сижу, смотрю вперед. Мимо проезжает старый «Москвич», шины по лужам — шшш — как будто кто-то шепчет. В груди будто кто-то пальцами нащупывает сердце и сжимает.
— Гром… ты че молчишь?
Рыжий смеется.
— Он думает, как их зарыть и чтоб никто не нашел.
Я хмыкаю.
— Думаю, как сделать так, чтоб они сами себя зарыли.
И тут — вижу. Вдали. На повороте. Тени. Сперва просто силуэты — как будто фонарь глючит, и воздух плывет. Потом вырисовываются — один идет, как павлин, плечами играет, другой — с рукой в кармане, третий волочит ногу, подбитый. Мой, блядь, автограф.
Я медленно соскальзываю с капота.
— Ну вот и сказочке конец, — говорю. — Сейчас будет «Добрый вечер».
Костян уже трет кулаки.
— Они че, совсем ебнулись? Прямо к нам?
Шурка бросает коротко:
— Значит, хотят красиво лечь.
Рыжий выдыхает дым в сторону и ухмыляется:
— А я только покурить сел. Вот же любят парни поиграть в «Кто тупее».
Я смотрю на этих троих, что идут к нам, и у меня внутри все становится прозрачным, как лед. Ни страха, ни злости — только ожидание. Спокойное, ровное. Сейчас мы либо их, либо они нас. И похрен, кто прав. Главное — кто жив.
Они идут, как будто не на смерть, а на прогулку. Пятеро, плечо к плечу, в трениках и кожанках, с цепями на шеях, с ухмылками на лицах, будто кино снимают про себя. «Северные». Я знаю каждого в лицо. Кто где живет, с кем водится, кто когда из «обезьянника» вылез. Главный у них — Толян, кабан здоровый, на год старше, кулаки как кирпичи, башка, правда, набита опилками, но для драки мозги и не нужны. За ним та же шайка, что всегда — шестеро лошков, которые ржут громче всех, когда он шутит, и первыми бегут, когда жареным пахнет. Но сегодня они идут уверенно, четко, как на репетиции, будто знают: им никто не скажет «стой». Будто район их. Будто они здесь хозяева. Идут через двор, будто по ковру, не ссут, не зыркают, просто жрут глазами все вокруг. А я стою и не двигаюсь. Смотрю. Прищуриваюсь. Как в прицел. Мне не надо орать, бежать, махать руками. Я смотрю, как охотник смотрит на кабана — с холодной головой и руками, которые знают, когда нажать. Шурка рядом уже напрягся, носом поводил, как зверь. Рыжий зашел сзади, как тень. Костян — тот щас, наверное, считает: «если первому двинуть — сколько успеем уложить, прежде чем копы приедут». Толян подходит ближе, встает напротив, в двух шагах. Щелкает шеей, ухмыляется, показывает зубы, как будто его тут кто-то ждал и он пришел с предъявой.
— Че, Зареченские, решили, что короли района? — говорит он и тянет это «короли», как будто оно ему смешно.
Я ничего. Молчу.
Он ждет, а потом добавляет, кивая на нас:
— На лавках свои яйца развесили, думают, крутые.
Шурка первый выходит вперед. Без пафоса, без понтов, но в голосе уже гвозди.
— Ты, блядь, к чему клонишь, а? — выдыхает он и смотрит прямо, в упор.
В этот момент воздух становится тяжелее. Как будто кто-то сверху налил в небо свинца. Все гудит, как перед грозой. Я не шевелюсь. У меня внутри все спокойно, как у удава перед броском. Потому что я знаю: сейчас еще три слова — и кто-то ляжет. И если начнется, я пойду первым. Не потому что хочу. Потому что должен. Потому что нас тут четыре, а их пятеро с Толиком, и никто отсюда не уйдет без синяка под глазом, без крови на кроссах. И, может, я потом буду вытирать руки о спортивки и думать, стоило ли оно того. Но сейчас — все, что я чувствую, это как под кожей горит эта злость. Не тупая, не бешеная. А та, что собирается с детства, когда на тебя давят, когда ты живешь в дерьме, когда каждый твой шаг — это драка. Это не злость. Это жизнь. Это район. Это мы.
Я поднимаюсь не спеша, будто потягиваюсь после сна, будто вся эта напряженка — не мне, не про меня, а просто фон, как дрожь в проводах. Пепел с пальцев слетается на кроссы, стряхиваю ладонью, провожу по бедру, как будто стереть хочется все это, всю грязь, всю память, весь воздух, натянутый, как кишка перед разрывом. Подхожу к Толяку вплотную, встаю так, что между нами не втиснешь ни звук, ни дыхание, ни сомнение. Он не двигается, но я вижу, как у него дергается веко. Жмурится, сука, чуть-чуть, как от света, как от ветра, но я-то знаю — это не свет.
— Или ты сейчас съебываешь, или мы тут щас поглядим, кто первый пол вылижет.
Он хмыкает. Показушно. С этой своей фирменной «а-че-ты-возомнил» ухмылкой, как будто в карты выиграл, а не на мину наступил. Бровью дергает, глаза косые, щас бы что-то ляпнуть, да язык пересох. Он чешет затылок, делает шаг назад. Один. Такой «незаметный». Мол, просто встал поудобнее. Ага, щас. Все видели. Все поняли. Устал, блядь.
— Ладно, Гром, — говорит, тон такой, как будто одолжение делает, — живи пока.
Я чуть склонил башку, ухмыльнулся, сигу за ухо поправил.
— Пока — это ты бабе своей скажи, когда в хату не вернешься. А тут либо живут, либо лежат. Без промежутков.
Он сжал челюсть, губы побелели, но молчит. Пацаны его тоже все поняли. Отступили. Идут назад — не бегом, но с тем самым хрустом в спинах, когда понял, что проебал, но делаешь вид, что так и было задумано. А мы остались. Мы стоим. Мы тут. Как были. Как будем.
Сижу на подоконнике, как будто ни к чему не привязан, как будто просто вечер, просто сигарета между пальцами, просто школа позади, и можно хоть немного побыть в тишине, не слушать Рыжего, не сдерживать Шурку, не думать про драки, разборки, бабки и районы. Кручу сигу, не закуриваю — просто кручу. Как будто в ней все мои мысли, вся злость, вся непонятная дрожь внутри, которой я не даю имени. Воздух сырой, пахнет битумом и листвой, фонари на улице светят тускло, как будто ленятся, как будто устали освещать этот город, где никто ничего не хочет видеть. Я почти отключился, почти ушел в себя, как вдруг — движение. Вижу ее. И сразу будто ток в позвоночник.