Меган Нолан – Акты отчаяния (страница 30)
Он растянул свою холодность на все время наших отношений, а я сберегла свою напоследок.
4
Помню, я читала об Иэне Томлинсоне, продавце газет, скончавшемся в две тысячи девятом году во время протестов против лондонского саммита «Большой двадцатки» – после того, как его ударил полицейский. Я листала газету, наткнулась на статью о нем и расстроилась. На следующий день появились подробности: жил в хостеле, страдал алкоголизмом и, умирая, якобы сказал: «Я просто пытаюсь попасть домой, я просто пытаюсь попасть домой». Прочитав это, я разревелась на пассажирском сиденье папиной машины. Я представила жизнь этого человека, его алкоголизм, хостел и как он просто пытался попасть домой. Я проплакала несколько дней.
Подростком я услышала, что задолго до моего рождения в деревне близ Уотерфорда жила одна бедная женщина, которая продавала себя деревенским мужчинам, и их жены сговорились и убили ее. Возможно, все вышло случайно, но они ее убили – напали, повалили на землю, и она умерла.
Еще одна история из газеты. Молодой церковный староста манипулировал добрым, порядочным прихожанином средних лет. Прихожанин был геем и всю жизнь не мог примирить свое христианство и ориентацию. Церковный староста заставил его поверить, будто они влюблены, чтобы тот изменил завещание в его пользу. Он инсценировал церемонию их бракосочетания, после чего методично травил бедного человека, пока тот не поверил, будто страдает от прогрессирующей деменции. Но сперва староста убедил прихожанина, что тот наконец обрел любовь. «Я больше не боюсь умереть в одиночестве», – написал умирающий. Остается надеяться, что он умер прежде, чем осознал, насколько одинок был на самом деле. Остается надеяться, что он умер с мыслью, будто кто-то любит его.
И еще, в местной газете, когда мне было двенадцать: одна пожилая женщина пускала детей к себе домой и угощала чаем и печеньем. Разумеется, вскоре дети постарше стали заявляться к ней с банками пива, курить травку, а она не сумела их приструнить, и в конце концов один из них ее ударил. У стариков кожа тонкая, как бумага, и лицо ее точно взорвалось синевой и пурпуром, оно будто спрашивало: «За что они так?» И правда, за что?
Эти истории ранили меня до глубины души, но я научилась бороться с этой болью: вспоминала их снова и снова, прокручивала в голове подробности, пока они не превращались в бессмыслицу. Ожесточись – или умрешь сам.
Сентябрь 2014
1
Были и другие, быстрая безумная череда: сначала друг, потом коллега и, наконец, художник.
Я все больше пила, и Киран видел, что я изменилась. Время от времени я становилась заискивающе ласковой, но потом исчезала на целые ночи и не извинялась, просто вваливалась домой пьяная и падала на кровать.
Я снова начала видеться со старыми друзьями, но поскольку прошли годы и мы стали старше, привычный мне когда-то темп сохранили только самые убежденные пьяницы. Лишь немногие выдерживали его как финансово, так и физически. То были беззаботные и хронически депрессивные художники и музыканты, сидевшие на социальном пособии и явно намеревавшиеся продолжать сидеть до конца дней своих, самые остроумные люди в Дублине – при условии, что вы тоже пьяны.
Некоторые по-прежнему подвизались диджеями и промоутерами в ночных клубах, самые успешные объясняли свои продолжающиеся еженощные кутежи работой. Остальные из нас оправдывались за их счет: если мы куда-то ходим, то лишь чтобы увидеться с друзьями, а так уж сложилось, что наши друзья работают в барах, которые открываются только в одиннадцать вечера, и вынуждают нас хлестать дешевые крепкие коктейли по акции и то и дело бегать в туалет, чтобы снюхать какой-нибудь порошок с карточки-ключа, который они любезно подносят к нашему носу.
Как-то само собой вышло, что я, нанюхавшись и напившись до бесчувствия, со следующим мужчиной трахалась у стены неработающего туалета в клубе на Харкорт-стрит. Это был мой старый друг Марк, который торговал таблетками, играл в четырех группах и много лет назад водил меня на целомудренные похмельные свидания в «Макдоналдс».
Сам секс я потом почти не помнила, только ухмылки его друзей, таращившихся на нас из-за будки диджея, когда мы вышли из туалета, и как я потом в одиночестве на заплетающихся ногах брела домой вдоль канала.
2
Все это время я переписывалась с Ноа. Он был невероятный – или значил для меня нечто невероятное, – но, так или иначе, он казался чудом, и каждый раз, когда я получала от него письмо, его ум и странное чувство юмора выплескивались на меня с экрана. Я могла весь день ходить, уставясь в телефон. Он фотографировал все – что ел, что видел – и рассказывал тоже все, что было у него на уме, без просьб с моей стороны.
После холодности Кирана теплота Ноа, человека, не знающего, что такое барьеры, ошеломляла, вызывала сенсорную перегрузку. Мысль о том, что можно так жить, меня до того ошеломляла, что я не знала, стоит ли этому доверять. Может, человек просто сам решает, каким ему быть?
А главное, дело было даже не в самом Ноа, а в том, что благодаря ему весь мир чудился таким красивым, классным, распахнувшим тебе объятия; благодаря Ноа я и себя ощущала остроумной, новой и искрящейся, и ему даже необязательно было находиться рядом.
3
Прилетело письмо от Лизы, которая так себе и жила новой, счастливой и непостижимой жизнью со своей девушкой в Берлине.
Мы мало знали о том, что у кого происходит, но я не сомневалась, что мы все так же дороги друг другу. Лиза писала, что заканчивает черновик своей книги.
У меня горло перехватило от гордости за подругу и от зависти: единственной мечтой моего детства было написать книгу.
Когда я была маленькой, до того, как в моей жизни появились алкоголь, мужчины и прочее, я тонула и забывалась в книгах.
Мне нравилась идея создать нечто, в чем могут забыться другие. Я считала, что ничем другим заниматься не хочу.
Конечно, это было давно, и теперь мне трудно представить, как можно посвящать делу столько времени и усилий, если результат тебе неведом.
Жизнь моя была столь бессмысленна, запутана и переменчива, что я могла думать лишь о своих непосредственных чувствах.
Непосредственность – все, что у меня было.
4
Потом был тот уродливый наглый коллега, облапавший меня на корпоративе, – тот самый, что так сильно меня задел, спросив, как Киран выпустил меня в таком виде.
Очередное смутное, слезливое воспоминание о нем, о моей неохотной пьяной покорности.
Потом, в конце, что-то похожее на удовольствие или, по крайней мере, на потребность – потребность ощущать на себе его мерзкие лапы. Помню, я плакала, когда его руки сжимали мое горло, помню гнилую вонь его сути, помню, что с ним я еще острее почувствовала себя собственностью Кирана и одновременно – собой. Это было так остро и так страшно…
5
И наконец, был художник, с которым Киран делил студию, – болезненный, смазливый юный студент с супермодной стрижкой.
Однажды в субботу я пила и танцевала до двух ночи, а после клуба завалилась к ним в студию на четвертом этаже в здании на набережной. Я зашла посмотреть, не там ли Киран, – мой телефон, как всегда, сдох еще ранним вечером. О юнце, застенчивом и незапоминающемся, я начисто забыла.
Он открыл на мой стук со своим обычным страдальчески-робким выражением и сказал, что Киран уже несколько часов как ушел. Предложил мне пива, мы запрыгнули на стол, за которым, насколько я знала, работал Киран, болтали и тянули пиво, пока он тоже не напился, а потом начали целоваться и занялись сексом.
Он то выглядел перепуганным, то вдруг становился агрессивным – бил меня, щипал, – а потом опять прятался в свою скорлупу.
Позднее я почувствовала жалость – на сей раз не только к себе, но и к пареньку, которого впутала.
Мне было его жалко из-за некоей внутренней червоточины, что раз за разом заставляла его срываться и снова замыкаться в себе.
6
Утром я проснулась одна, хватая воздух пересохшим ртом. Кожу жгло от лившегося из высоких окон света.
Я была голая, укрыта куском брезента. Я подтянула брезент на себя и приподнялась, щурясь на великолепное серое сияние, разливающееся над Лиффи холодными ранними утрами.
Первый день ноября – мой день рождения. Мне исполнилось двадцать пять лет.
Желудок сводили спазмы. Губа рассечена и распухла. На коленях и внутренней стороне бедер темнели синяки, между ног кровило, изнутри вытекало семя.
Я была одна.
Держась одной рукой за пульсирующую голову, я подползла к своей сумке, нашарила телефон, поставила на зарядку и тяжело упала рядом.
Я прижалась пылающим разбитым лицом к стене, запах краски, исходивший от нее, напомнил мне о школе.
(В тот момент я вспомнила, каково мне было в школе, как сильно я любила Беа и как мы целыми днями обменивались записками. Мы изо всех сил сдерживали смех, тряслись, багровели и то и дело беспомощно взрывались от хохота над рисуночками, прозвищами и прочей чепухой, пока учителя не выгоняли нас из класса. Вспомнила, что однажды, посреди учебного года, шла домой и буквально молилась, чтобы, вопреки неоднократным угрозам, нас не рассадили, потому что так сильно ее любила.)
Стена успокаивающе холодила распухшее, саднящее лицо, обработанное тем странным печальным парнем.
Я никак не могла понять, откуда они всегда узнают, что мне можно причинить боль.