реклама
Бургер менюБургер меню

Майя Ганина – К себе возвращаюсь издалека... (страница 59)

18

5

В пятом часу мы с Екатериной Ивановной заходим за Верой Федоровной и студентками, чтобы «идти по старикам». Дом у Анны Петровны Романовой, где живут наши спутницы, большой, крепкий, под железом, за домом — бесконечно идущий к оврагу сад со старыми яблонями, огород, там же летняя кухня. Анне Петровне пятьдесят семь лет, но она еще не старая на вид, приятная женщина — полная, черноглазая, черные волосы с проседью завязаны сзади узлом. Вот зубов у ней почти нет, остались впереди, как она выражается, «два клоуна» — гнилые обломки, потому, улыбаясь, прикрывает рот пальцами. Вообще у большинства здешних женщин старше сорока зубы плохие: к врачу обращаются, только уж когда невтерпеж болит, в больницу с лечением не наездишься, далеко. Правда, теперь практикуют выезды специалистов в село: в Самолве, пока мы там были, принимал и зубной и глазной врачи.

Анна Петровна ведет дом всерьез, хлебосольна, кормит девчонок и свежим творогом, и блинчиками, и даже драченой — блюдо из яиц, молока и муки — у нас забытое, в детстве когда-то я его ела, готовил сибиряк-отец. Нашу Шуру Анна Петровна недолюбливает, считает грязнулей и лентяйкой: «Ена таких дачников ишшет, чтобы яё кормили… Люди в доме, как ето не готовиц?» Впрочем, у них с Шурой давние счеты: когда-то первый муж Анны Петровны, вернувшись из заключения, домой не пришел, а сошелся с Шурой. Что ж, что и Шура «етим куском» сыта не была, — женская неприязнь к ней у Анны Петровны осталась. После войны Анна Петровна снова вышла замуж за солдата, который был моложе ее, но жизнь у них получилась. Живут дружно, дочек Анны Петровны от прежнего брака повыдали замуж, «общий» их сын учится в мореходке в Ленинграде. «Любил очень мальчишком с оццом в озеро ходиц…» Иван Петрович и сейчас в озеро ходит, зарабатывает хорошо, денег, судя по всему, хватает. Тем не менее дачники у них живут каждое лето, и клюкву Анна Петровна тоже не пропускает…

Девочки наши к своей хозяйке привязались: она ласкова и хлопотлива с ними и зовет их мягко «Ленушка», «Аннушка».

Мне почему-то Анна Петровна не кажется такой уж простой. Когда мы с Екатериной Ивановной однажды «навялились» к ним на уху из свежей озерной рыбы, которую принес Иван Петрович — устоять против такого соблазна лично для меня невозможно: нас пригласили хозяева из приличия, но мы неприлично сразу согласились, — тем не менее предусмотрительно прихватили из местного магазина бутылку водки. Оказалась эта «прибавка», естественно, к месту, Анна Петровна называла бутылку ласково «главная», сама выпила стаканчик, и Иван Петрович тоже вниманием «главную» не обошел. Ну и мы при этой «главной» уже проходили не за бедную родню.

Вера Федоровна уверяет меня, что Анна Петровна бессребреница и хлебосольна от души, я тоже чувствую, что она хлебосольна и радуется искренне, когда девчата с аппетитом уплетают ее готовку, но коли уж тут принято, что постояльцы хорошо платят и съеденное считают, порядок этот, во избежание недоразумений, нарушать, как я чувствую, не рекомендуется. При расчете выясняется, что я не ошиблась. Анна Петровна, спутав наших студенток, получающих сорок копеек командировочных в день, с ленинградскими дачниками, спрашивает столько, что у девчат глаза лезут на лоб. Отдали все, что было, не возместив и половины спрошенного, — и расстались обе стороны весьма обиженными друг на друга.

Но сейчас, когда мы зашли в дом, до расчетов было еще далеко, девочки пили чай после обеда, хозяйка мыла посуду на кухне и рассказывала про «супрядки» — о том, как в девичестве она ходила прясть лен и вязать сети в избу, которую деревенская молодежь специально сообща нанимала у какой-нибудь вдовы, чтобы собираться вместе. Работать, и песни попеть, и с парнями поболтать, а те на «супрядках» высматривали себе невест.

— Со старины было, вси люди жили в деревне, дак молодежи много было и гуляли. Теперь вси учацца, дак кому ж? Теперь — кто гуляе, народу-то мало…

Анна Петровна рассказывает, желая повеселить постояльцев, как однажды поехала с братом в церковь в Кобылье городище святить пасху. «В ло́дьях (опять старое хорошее слово) ездили через озеро. Мамина сястра, нянькой звали, нам говоря: «Вы двоя поедитя, дак возьмитя и мою паску, там посвятитя…» Приехали, остановились у «своей роды», брат про пасхи и думать забыл: в Кобыльем городище у него девушка была. Аня же нести в церковь две пасхи побоялась: еще отнимут. «Приехали: розговляйся, нянька, паской, ена ня в церкви была, а на пецке ляжала!..»

Анна Петровна смеется, прикрывая полные губы пальцами, смеемся и мы, однако, целиком комизма ситуации нам понять, увы, не дано: хотя мы вполне уважаем религиозные чувства, обряды и прочее, ощутимой разницы между освященной и неосвященной пасхой для нас нет…

Девочки допивают чай, и мы отправляемся к следующей в нашем списке сугубо местных стариков — Прасковье Ивановне Валдаевой.

Изобка у ней небольшая, хотя справная и ухоженная настолько, насколько могут поддерживать свой дом две женщины: Прасковья живет с сорокалетней незамужней дочерью Галей, которая работает в местном медпункте. Прасковья — худенькая легонькая старушка в «долгой» юбке, ситцевой застиранной кофте, старых мальчишечьих «башмарах» на босу ногу и пестреньком платочке, повязанном концами вперед. Лицо у ней маленькое, тонкокожее, большеглазое, нос прямой, тонкий. Худые щеки все в ромбиках морщин, точно печеное яблоко, как-никак Прасковье уже семьдесят семь лет. Правда, поворотлива она и быстра на удивление: легко нагибаясь, подбирает наколотые полешки и укладывает в поленницу — дрова колет дочь Галя. Косоглазая, некрасивая мрачная. Заходит следом за нами в избу, улыбается сурово и молча, садится, подперев кулаком подбородок.

Начинаются обычные наши вопросы: «А как жили в старину, а как свадьбы играли?» Прасковья отвечает быстро, бойко, тут же и песни вспоминает, которые пелись: «…Сам плетоцкой маше, камод открывае, графин вынямае, стакан наливае… Выпей не лянися, любиц не стыдися…» «Я вона какая, я красивая была!» — прерывает она сама себя, схватывается, семенит в «чистую избу», снимает со стены портрет, приносит нам. По портрету не очень-то разберешь — мутный, темный, неживое, каменное лицо, — но мы подтверждаем: красивая. Можно и так догадаться, что была недурной.

— А сейчас молодежь свадьбы играет у вас? Или расписались — и все? — спрашивает кто-то из девочек, тут Галя, встрепенувшись, говорит:

— А как же! Никто еще без свадьбы не выходил!..

И взапуски, наперебой с матерью, начинает вспоминать правила обряда, ею не пережитого, но слышанного в детстве не раз, наблюденного истово со стороны. Расспрашивала, наверное, мать и старших подруг с подробностями, на себя, как всякая девчонка, примеривая — и я так буду делать, как стану замуж выходить! Красивую бойкую Тамару замужество миновало, чего уж Гале ждать… Поубивали женихов — кому, на кого жаловаться?..

Старая Прасковья куда живее дочери — перехватывает инициативу, и вот уже снова говорит только она, а Галя вяло и иронично вставляет иногда реплики. Прасковья рассказывает, что материя на подвенечное платье ей была привезена из города: «Ткань кремовая, к етому-то месту бахмары пришиты, а тут борки́. С борка́м платье и с высокой талией…» — так и выпаливает чисто, будто две дамы московские обсуждают будущий туалет: «с высокой талией!» — и показывает сухонькой рукой, чиркнув себе по кофте, выше отвислых, ничем не подтянутых грудей.

Мы смеемся, Прасковья тоже — не поняв даже как следует, что нас насмешило, но и не обижаясь: она из тех, кто рад хоть как придуриться, лишь бы компанию повеселить. Для нее, вострой и восприимчивой, не диковинка употребление литературного оборота: радио слушает, в кино ходит; Галя иногда журналы принесет, почитает — ухо привыкло.

Если вообще устный литературный язык сложился много позже письменного, под непосредственным влиянием последнего, и есть страны, где он вовсе не является формой массового общения, например, Япония и Китай — там не только в сельской местности, но и в городах еще далеко не все владеют общим литературным языком (я думаю, из-за традиционной архаичности, излишней его, так сказать, «литературности»), то у нас сейчас, как и во многих странах мира (Англии, Франции, Италии), идет обратный процесс опрощения письменного литературного языка, низведения его до уровня городского полудиалекта, с соответствующим этому «койне» словарным запасом и синтаксисом. Плохо или хорошо, но процесс сей идет неуклонно, и все мы ему невольно подчиняемся с большей или меньшей поспешностью и охотой. Происходит это, я думаю, оттого, что все больше и больше стираются, размываются границы диалектов, даже в глуши деревенские старики зачастую обыденно употребляют литературные слова и обороты, нет уже четкой грани между языком литературным, «высоким», на котором разговаривает какая-то кучка людей, и языком, так сказать, мастеровых. Теперь в среде интеллигенции мода на «грубый» язык, и удивительно бывает слышать, как две немолодые дамы, встречаясь, начинают обмениваться репликами типа: «Привет!» — «Привет, детка! Как житуха?» и т. д. … Но мода есть мода, обаяние ее неодолимо, и все возрасты ей покорны.