реклама
Бургер менюБургер меню

Майкл Чабон – Союз еврейских полисменов (страница 55)

18

– Тебе не нужно стучать, Берко, – бормочет Ландсман. – Это тюрьма.

Слышится скрежет ключей, а потом индейский ноз распахивает дверь. Позади него стоит Берко Шемец. Он одет, будто собрался на сафари в тундру. Джинсы, фланелевая рубашка, высокие походные ботинки на шнурках, серо-коричневый рыбацкий жилет, снаряженный семьюдесятью двумя карманами, карманчиками и кармашками. На первый взгляд Берко не отличишь от типичного аляскинского туриста. Рубашку его украшает почти невидимая эмблема с игроком в поло. Обычно довольно незаметная ермолка уступила место более крупной, красиво отделанной цилиндрической микрофеске. Берко всегда чуточку крепче налегает на свое еврейство, когда ему приходится наведаться в Страну Индейцев. Ландсман не видит отсюда, но, скорее всего, его напарник надел и свои запонки в виде звезд Давида.

– Сожалею, – винится Ландсман. – Знаю, я вечно только и делаю, что сожалею, но я никогда в жизни так не сожалел, как теперь.

– Поживем – увидим, – отвечает Берко. – Давай, пошли, он хочет нас видеть.

– Кто?

– Император Франции.

Ландсман встает с кровати, идет к раковине и плещет себе в лицо пригоршню воды.

– Так, значит, я могу идти? – спрашивает он у индейского ноза, выходя из камеры. – Вы говорите, что я могу уйти?

– Вы – свободный человек.

– Не вздумайте в это поверить, – говорит Ландсман.

33

Из углового кабинета на первом этаже полицейского участка в Святом Кирилле перед инспектором Диком открывается живописный вид на парковку. Шесть мусорных баков, обшитых металлом и скрепленных обручами, словно «железные девы»[53], вышедшие на медведя. За мусорными баками лежит субальпийская роща, а дальше увенчанная снегом стена гетто, сдерживающая евреев. Дик горбится, откинувшись на стуле, изготовленном в две трети натуральной величины, руки скрещены, подбородок опущен на грудь. Дик глядит в створчатое окно. Не на горы или на рощу, серо-зеленую в сумерках, украшенную клоками тумана, и даже не на бронированные мусорные баки. Его взор блуждает не дальше парковки, не дальше его «роял-энфилд-крусейдера» образца 1961 года. Ландсман узнает выражение на лице Дика. Такое же выражение возникает на лице самого Ландсмана, когда он смотрит на свой «шевилл-суперспорт» или на лицо Бины Гельбфиш. Лицо человека, который понимает, что был рожден не в том мире. Случилась ошибка, он находится не там, где следует. Он часто чувствует, что его сердце застряло, как воздушный змей на проводах, в чем-то, что как будто сулит ему дом в этом мире или хоть путь к нему. Американский автомобиль, произведенный в его далеком детстве, к примеру, или мотоцикл, некогда принадлежавший будущему королю Англии, или лицо женщины, достойной любви куда больше его самого.

– Надеюсь, ты одет, – говорит Дик, не отрывая взгляда от окна. Зловещее мерцание в его глазах померкло. Больше вообще на его лице ничего не происходит. – Потому что то, чему я был свидетелем в лесу… Господи, я чуть не сжег нахер мою блядскую медвежью шкуру. – Он прямо-таки трясется от волнения. – Нация тлинкитов не настолько хорошо платит мне, чтобы я согласился смотреть на тебя в одних трусах.

– Нация тлинкитов, – произносит Берко, словно речь об известной афере или претензии на открытие местоположения Атлантиды. Он вторгает свое громадье в мебель кабинета Дика. – Они что, еще и зарплату здесь платят? А то Мейер как раз говорил мне, что, может, это уже и не они.

Дик поворачивается медленно и лениво и задирает левый уголок верхней губы, обнажив несколько резцов и клыков.

– Джонни Еврей! – восклицает он. – Ну-ну, тюбетеечка, все дела. А вчера еще небось кадил филиппинскому пончику?

– Едрить твою, Дик, ты карликовый антисемит!

– Твою едрить, Джонни, и твое очко с его инсинуациями насчет моей квалификации как офицера полиции.

Берко своим богатым, но подзабытым уже родным языком выражает пожелание, чтобы однажды Дик сдох босой в снегу.

– Иди просрись в океан, – отвечает Дик на безупречном идише.

Они делают шаг навстречу, и большой обнимает маленького. Они лупят друг друга по спине, отыскивая туберкулезные пятна в медленно умирающей дружбе, выстукивая глубину древней вражды, словно барабаны. В год невзгод, предшествующий переходу Берко на сторону еврейства в сути своей, перед тем как мать задавил грузовик евреев-погромщиков, юный Джон Медведь открыл для себя баскетбол и Уилфрида Дика, тогда четырехфутового с гаком защитника. Это было отвращение с первого взгляда, что-то вроде великой романтической ненависти, неотвратимо постигающей тринадцатилетних мальчиков, ненависти к ближнему, от которой до любви – один шаг.

– Медведь Джонни, – говорит Дик, – какого хера, ты, огромный евреище.

Берко пожимает плечами, застенчиво потирая затылок, и сразу делается похож на тринадцатилетнего мальчика, центрового игрока, который только сейчас заметил что-то маленькое и свирепое, промелькнувшее мимо него по пути к баскетбольной корзине.

– Поди ж ты! Вилли Ди…

– Сядь уже, скотина, – говорит Дик. – Ты тоже, Ландсман, и усади все эти уродливые веснушки на своей жопе.

Берко ухмыляется, и они садятся. Дик со своей стороны стола, еврейские полицейские – с другой. Два стула для посетителей нормального размера, как и книжные полки и все остальное в кабинете, кроме стола и стула Дика. Эффект комнаты смеха, от него мутит. Или, может, это еще один симптом алкогольного воздержания. Дик достает черные сигареты и пододвигает пепельницу к Ландсману. Он откидывается на стуле и задирает ноги в сапогах на стол. Рукава его вулричской рубашки закатаны, предплечья под ними жилистые и коричневые. Курчавые седые волосы проглядывают из расстегнутого ворота, а шикарные очки сложены в нагрудном кармане.

– А ведь на свете так много людей, на которых я предпочел бы сейчас смотреть, – говорит он. – Буквально миллионы.

– Тогда закрой свои долбаные зенки, – предлагает Берко.

Дик подчиняется. Веки его, темные и блестящие, выглядят помятыми.

– Ландсман, – спрашивает он, словно наслаждаясь слепотой, – тебе понравилась твоя комната?

– Простыни сбрызнуты лавандовой водой чуть обильнее, чем я привык, – отвечает Ландсман. – Помимо этого, у меня нет претензий.

Дик открывает глаза.

– Мне, как представителю правоохранительных органов этой резервации, до сих пор как-то везло все эти годы – я относительно редко вожжался с евреями, – начинает он. – Ох, и прежде чем кто-то из вас начнет сжимать и разжимать сфинктер насчет моего якобы антисемитизма, позвольте оговорить прямо сейчас, что мне с прибором положить на то, оскорбляю я ваши блестящие свинячьи жопы или нет, и для ясности скажу: надеюсь, что оскорбляю. Жиртрест этот прекрасно знает или должен знать, что я ненавижу всех одинаково и не отдаю никому предпочтения, независимо от убеждений или ДНК.

– Мы понимаем, – говорит Берко.

– Это взаимно, – подтверждает Ландсман.

– Я хочу сказать, что евреи для меня – дерьмо собачье. Тысячи слоев политики и лжи, отполированных до блеска. Следовательно, я на ноль процентов и шиш десятых верю тому, что сообщил мне этот якобы доктор Робой, чьи ксивы, кстати, вроде бы натуральные, но какая-то грязь у дна болтается, включая эту его историю о том, как так вышло, что ты удирал по этой дороге в одном бельишке, Ландсман, пока еврейский ковбой палил в тебя через окно машины.

Ландсман начинает объяснять, но Дик поднимает одну из своих девичьих рук, с аккуратно подстриженными и блестящими ногтями:

– Позволь мне закончить. Эти джентльмены… нет, Джонни, они не платят мне зарплату, так что иди к той самой матери. Но по причинам, которых они мне не поведали и о которых я даже думать боюсь, у них есть друзья, тлинкитские друзья, которые действительно платят мне зарплату или, еще точнее, сидят в совете, который и выдает эту самую зарплату. И если мудрые племенные старейшины намекнут мне, что они не будут возражать, если я посажу этого твоего напарника и обвиню его в нарушении прав владения и грабеже, не говоря уж о ведении нелегального и несанкционированного расследования, то именно это мне и придется сделать. Эти еврейские белки Перил-Стрейта, и я понимаю, что вы понимаете, как трудно мне это сказать, но это мои долбаные еврейские белки. И это их владения до тех пор, пока они их занимают и находятся под полной защитой племенного, бляха-муха, права. А после того как я пустился во все тяжкие, чтобы спасти твой конопатый зад, Ландсман, и затащил тебя сюда, и устроил на побывку, эти долбаные евреи вдруг бац – и теряют к тебе всякий интерес.

– К слову о словесном недержании, – обращается Ландсман к Берко. А Дику он советует: – У вас тут есть один доктор, я думаю, тебе надо ему показаться.

– И хотя мне страсть как хочется сплавить тебя, чтобы твоя бывшая подвесила твою жопу на крюк, Ландсман, – разливается Дик, – а я постараюсь при первой возможности, я, кажется, не могу отпустить тебя, не задав только один вопрос, даже зная заранее, что вы оба – евреи, так или иначе, и что любой ответ только добавит еще один слой дерьма, которое уже ослепляет меня всем своим еврейским блеском.

Они ожидают вопроса, и он созревает, и манеры Дика ужесточаются. Все следы красноречия и подтрунивания исчезают.

– Мы говорим об убийстве? – спрашивает он.

– Да. – Ландсман отвечает одновременно с Берко, который говорит: