реклама
Бургер менюБургер меню

Майкл Чабон – Союз еврейских полисменов (страница 28)

18

– Кто? – интересуется Баронштейн. – Вы это о ком? – Он взглядывает на Ландсмана. – Детектив, что-то случилось с Менделем Шпильманом?

Ландсман позже обдумает это представление вместе с Берко, но его первое впечатление – Баронштейн, похоже, удивлен.

– Профессор, – говорит Берко, – мы высоко ценим вашу помощь. Спасибо вам.

Он застегивает молнию на кофте Цимбалиста и пуговицы его куртки. Он запахивает полу профессорского тулупа и туго затягивает пояс на нем.

– А теперь пора вам домой. Йосселе, Шмерл, кто-нибудь проводите профессора домой, а то его жена обеспокоится и начнет звонить в полицию.

Йосселе берет Цимбалиста под руку, и они начинают спускаться по ступенькам.

Берко захлопывает дверь, чтобы холод не проник в дом.

– Проведите нас к ребе, советник, – говорит он. – Немедленно.

16

Ребе Гескель Шпильман – изуродованная гора, гигантская опустошенная развалина, карикатурный дом с захлопнутыми окнами, где забыли закрыть кран. Дитя вылепило его, банда детей, слепые сироты, никогда не видевшие человека. Они прилепили глину его рук и ног к глине туловища, а потом пришлепнули голову сверху. Какой-нибудь миллионер мог бы накрыть «роллс-ройс» тонким черным шелково-бархатным размахом сюртука ребе и его брюк. Потребовались бы усилия мозгов восемнадцати величайших мудрецов в истории, чтобы обсудить доказательства «за» и «против» в попытке классифицировать массивный зад ребе: то ли его можно отнести к тварям морским, то ли к рукотворным созданиям, то ли к неминуемому деянию Б-жьему. Когда он встает или садится, то разницу заметить трудно.

– Я предлагаю опустить обмен любезностями, – говорит ребе.

Голос его пронзителен, чудаковат, голос хорошо сложенного, ученого человека, каким, наверное, был он когда-то. Ландсман слыхал, что это нарушение обмена веществ. Он слыхал, что вербовский ребе при всех своих габаритах держит диету мученика: бульон, и корнеплоды, и корочка хлеба ежедневно. Но Ландсман предпочитает видеть в нем человека, раздутого газами ярости и греха. Чье чрево забито костями, ботинками и сердцами людей, полупереваренных в кислоте Закона.

– Садитесь и скажите мне то, ради чего пришли.

– Конечно, ребе, – говорит Берко.

Каждый садится на стул перед столом ребе. Кабинет его – Австро-Венгерская империя в чистом виде. Чудища красного дерева, слоновой кости и глазкового клена заполняют стены, изукрашенные, как кафедральные соборы. В углу у двери стоят знаменитые вербовские Часы, пережившие покинутый украинский дом. Захваченные, когда пала Россия, потом вывезенные в Германию, пережившие атомную бомбу, сброшенную на Берлин в 1946 году, и все передряги впоследствии. Они идут против часовой стрелки, числа стоят в обратном порядке, в соответствии с первыми двенадцатью буквами ивритского алфавита. Возвращение Часов стало переломным моментом в благосостоянии вербовского двора и знаменовало взлет самого Шпильмана.

Баронштейн занимает позицию позади и правее ребе, за кафедрой, где можно одним глазом поглядывать на улицу, другим – в подходящий том, прочесываемый в поисках прецедентов и оправдывающих обстоятельств, и еще одним глазом, внутренним без века, – на человека, который является центром его существования.

Ландсман прочищает горло. Он главный в паре, и это ему делать работу. Украдкой он бросает еще один взгляд на Часы. Остается семь минут до конца этого жалкого подобия недели.

– Прежде чем вы начнете, детектив, – вступает Арье Баронштейн, – позвольте мне официально заявить, что я здесь в качестве адвоката ребе Шпильмана. Ребе, если у вас возникнут малейшие сомнения, следует ли отвечать на тот или иной вопрос, заданный вам детективами, воздержитесь от ответа и позвольте мне уточнить или перефразировать его.

– Это не допрос, ребе Баронштейн, – замечает Берко.

– Охотно разрешаю остаться, более чем охотно, Арье, – говорит ребе. – Действительно, я настаиваю на твоем присутствии. Но в качестве моего габая и зятя. Не как адвоката. Мне не нужен адвокат в таких случаях.

– Может понадобиться, дорогой ребе. Эти детективы из убойного отдела. А вы вербовский ребе. Если вам не нужен адвокат, то кому он нужен? И поверьте мне, всем нужен адвокат.

Баронштейн выуживает листок желтой бумаги из недр кафедры, где, без сомнения, он хранит фиалы с кураре и бусы из отрезанных человечьих ушей. Он снимает колпачок с автоматической ручки.

– По крайней мере, я буду записывать. На, – говорит он невозмутимо, – стандартном бланке.

Вербовский ребе созерцает Ландсмана из недр цитадели своей плоти. У него светлые глаза, что-то среднее между зеленым и золотым. Совсем не похожие на камешки, оставленные плакальщиками на могильнике Баронштейновой физиономии. Отеческие глаза, страдающие, и прощающие, и ищущие радости. Они понимают, что́ потерял Ландсман, что́ он промотал и позволил выскользнуть из рук по причине сомнений, безверия и желания казаться крепким орешком. Они понимают неистовые колебания, сбрасывающие с пути добрые намерения Ландсмана. Они постигают его любовную ярость, его звериную тягу выпустить плоть свою на улицы, чтобы крушить или быть сокрушенным. До этой минуты Ландсман не знал, с чем борется он сам или каждый ноз в округе, и русские штаркеры, и мафиози-временщики, и ФБР, и ГНС, и АТФ. Он никогда не понимал, как другие секты могут терпеть в своей черношляпной среде этих благочестивых гангстеров и даже считаться с ними. С такими глазами можно вести людей за собой. Можно послать их на самый край любой бездны по выбору.

– Объясните мне, почему вы здесь, детектив Ландсман, – говорит ребе.

Через дверь из соседнего кабинета доносится приглушенный звонок телефона. На столе телефона нет, и нет его нигде в этой комнате. Ребе виртуозно семафорит половинкой брови и незаметным мускулом на лице. Баронштейн кладет авторучку. Звонок нарастает и убывает по мере того, как Баронштейн пропихивает черное послание своего тела через щель двери в кабинет. Мгновением позже Ландсман слышит, как он говорит в трубку. Слова неразборчивы, тон сухой, даже резкий.

Ребе замечает, что Ландсман подслушивает, и приводит мускул над бровью в более усердное состояние.

– Дело такое, ребе Шпильман, – говорит Ландсман, – все просто. Случилось так, что я живу в «Заменгофе». Это гостиница, и не из лучших, там, на улице Макса Нордау. Прошлой ночью администратор постучался ко мне и спросил, не буду ли я столь любезен взглянуть на другого постояльца. Управляющего беспокоило здоровье жильца. Он боялся, что еврей этот вкатил слишком большую дозу. Поэтому администратор позволил себе войти в его комнату. Оказалось, что человек этот мертв. Зарегистрировался он под вымышленным именем. У него не было никакого удостоверения личности. Но в номере нашлись некие намеки. И сегодня мой напарник и я последовали за одним из них, и он привел нас сюда. К вам. Мы полагаем почти наверняка, что умерший – это ваш сын.

Баронштейн бочком проскальзывает в комнату, когда Ландсман сообщает новость. На лице его ни тени, ни пятнышка эмоций, будто все их стерли мягкой тряпкой.

– Почти наверняка, – повторяет ребе безразличным голосом; ничто не движется на его лице, кроме света в глазах. – Я понимаю. Почти наверняка. Некие намеки.

– У нас есть фотография, – говорит Ландсман.

Опять он извлекает, подобно зловещему фокуснику, шпрингеровскую фотографию мертвого еврея в номере 208. Он собирается протянуть ее ребе, но некое соображение, внезапный всплеск сочувствия останавливает его руку.

– Может, лучше будет, – говорит Баронштейн, – если я…

– Нет, – возражает ребе.

Шпильман берет фотографию у Ландсмана и обеими руками подносит к лицу, прямо в область правого яблока. Он всего лишь близорук, но что-то вампирское есть в его жесте, словно он собирается высосать жизненные соки из фотографии миножьей пастью глаза. Он измеряет ее сверху донизу, от края до края. Выражение его лица не меняется. Потом он опускает фотографию в бумажный беспорядок на столе и однократно цокает языком.

Баронштейн подходит поближе, чтобы взглянуть на фотографию, но ребе отгоняет его жестом и говорит:

– Это он.

Ландсмановы приборы работают на полную мощность, распахнуты на максимальную апертуру, они настроены уловить малейший всплеск сожаления или удовлетворения, какой только может вырваться из черных дыр в центре зрачков Баронштейна. И так и есть – в них вспыхивает краткая трассирующая дуга частичек. Но Ландсман изумлен, зафиксировав в этот миг – разочарование. На секунду Арье Баронштейн становится похож на человека, который только что вытащил туз пик и созерцает удовольствие бесполезных бубен в раскладе. Он издает короткий вздох, полувыдох, и медленно отходит к кафедре.

– Застрелен, – говорит ребе.

– Одним выстрелом, – замечает Ландсман.

– Кто, если не трудно?

– Ну, мы еще не знаем.

– Какие-то свидетели?

– Пока нет.

– Мотив?

Ландсман отвечает, что они не знают, и оборачивается к Берко за подтверждением, и Берко уныло кивает.

– Застрелен… – Ребе качает головой, словно изумляясь: «Нет, как вам это нравится?»

Без явных изменений в голосе или поведении он говорит:

– У вас все хорошо, детектив Шемец?

– Не могу пожаловаться, ребе Шпильман.

– Ваши жена и дети? В добром здравии и духе?

– Могло быть и хуже.

– Два сына, я думаю, один младенец.