18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Матиас Мальзьё – Фарфоровый солдат (страница 17)

18

– Незачем мне размышлять!

– Ну, значит, ты созрела для фашистского режима!

Луиза ложится на кровать и поворачивается к нам спиной. Точнее, внушительной попой. Это вместо “Спокойной всем ночи”. Эмиль счел, что у сестры разболелась голова, и он, раз так, продолжает говорить, обращаясь к ее заду, как будто ожидая от него ответа:

– Когда люди не хотят размышлять и думают так же, как сосед, который тоже не утруждает себя размышлением и несет черт-те что, они теряют “великое здоровье”. Ты знаешь, что это такое – “великое здоровье”? А “Веселая наука”? Нет? Потому что ты никогда не открывала ни одной книги Ницше.

Эмиль все так же обращается к Луизиному заду, и меня разбирает смех. Бабушка это видит, и я вижу, что она видит.

– Великое здоровье – это душа! А если душу не питает ни поэзия, ни воображение, если душа не размышляет, она загнивает!

Он указывает пальцем на мощный зад тети Луизы, внимающий его речи. Бабушка хохочет.

Впервые слышу ее смех. Как будто чайка заливается. Ничего веселее я в жизни не слыхал. И те несколько секунд, пока звучал этот смех, я не думал о войне и вовсе ни о чем не думал. Теперь же, когда он стих, думаю только об одном: о чердаке.

Фромюль,

7 ноября 1944, ночь

Эмиль дождался, пока бабушка и тетя Луиза уснут. А я тем временем писал в своей тетради, причем так нажимал на перо, что в нескольких местах продырявил страницы. Еще чернила подтекали, и ручку я чуть не сломал. Писал лихорадочно – спешил высказать все.

Дверь заскрипела, как в ковбойском фильме, и вошел Эмиль. Он показал мне ключ, который и без него был мне знаком, и мы тихонько пошли наверх. Шелест наших шагов – как будто по лестнице ползет какое-то огромное насекомое. Встречи с Сильвией, сказал я, я боюсь больше, чем бомбежки, но меньше, чем храпа тети Луизы.

Эмиль согласился:

– При каждом вдохе как будто валится подпиленное дерево. Ты только послушай! В погребе схватка диких зверей!

Я понимаю, что он хочет этой болтовней отвлечь меня, чтобы я не так трусил. Отчасти это помогает.

Вот она передо мной, дверь на чердак, которую я больше не смею открыть. Внутри – “так-так-так!” – строчит свою партию пишущая машинка. Эмиль вставляет ключ в замочную скважину.

– Эмиль, ты?

– Нет, Адольф Гитлер. Но не бойся, я обратился в иудаизм. Открыл для себя клезмерскую музыку, это так увлекательно!

– О, и ты с ним, Мену! Входите, ребятки!

Я продолжаю писать, даже входя сюда, ноги цепляются за дырявую стекловату, чудом не падаю.

Глаза привыкают к темноте, как всегда, стоит переступить порог этой комнаты. Она сияет улыбкой, как лампочка с глазами-бриллиантами и наэлектризованными волосами. А кожа – взбитые сливки.

– Рада, что ты пришел, Мену. У меня для тебя сюрприз.

Пишу: “Рада, что ты пришел, Мену…”

– Пожалуйста, отложи тетрадку. Успеешь потом записать все по памяти.

Ладно, я отложил. Дальше записываю в голове, это, насколько я понимаю, называется “переживать настоящий момент”.

Эмиль хлопнул меня по спине чуть сильнее, чем надо. Я закашлялся. Мы садимся вокруг деревянного чурбака, который служит низеньким столом. Сильвия чокается своей светлой трубкой с трубкой Эмиля. Все как в каком-то странном вестерне, индейцы собрались на чердаке.

Сильвия подходит ко мне, улыбаясь, – эти сумасшедшие ямочки на щеках! И я пьянею от одного ее запаха. Она дает мне какую-то книжку и шепчет на ухо:

– Моя любимая.

Открываю и вижу – это моя тетрадь. Те же слова, перепечатанные на машинке. Аккуратно, без помарок. Буквы, фразы, абзацы – будто какая-то добрая фея мановением волшебной палочки навела порядок в детской, где все было вверх ногами. Моя тетрадь принарядилась. Не могу на нее наглядеться.

– Мне так понравился твой дневник, что я его перепечатала в трех экземплярах. Один для тебя, второй, если позволишь, для моей коллекции, а третий…

– Для тети Луизы! – подсказал Эмиль.

– Третий, чтобы положить в шкатулку. Я не верю в призраки, но мне хочется думать, что эта шкатулка, закопанная под любимым дубом твоей мамы, хранит что-то живое. И твоим записям там самое место.

В мозгу у меня вспыхивает готовый пазл, и я заливаюсь слезами. Я же сказал тебе: не могу больше выносить радость. Четырнадцатое июля – снег в центре Монпелье. Фейерверк леденеет в небе и остается застывшим навсегда узором.

Фромюль,

14 ноября 1944

Вот уж неделю я не поддаюсь искушению тайком увязаться за Эмилем. Я снова научился улыбаться курам, которых осталось не так много. Когда тетя Луиза талдычит мне закон Божий, я думаю о Сильвии на чердаке, об Эмиле, который катит на своем велике по светлячковому лесу с полными карманами стихов. Все это я рассказал Марлен Дитрих, потому что сесть и записать никак не получалось. Я кипящий чайник, я скорый поезд, я вокзал, построенный на сейсмическом разломе. Надо бы изобрести такую парту на колесиках. Вот вырасту – буду писать на ходу. Писать пером и красками в лесу! А парту всюду таскать с собой. Это будет мой дом во всех моих передвижениях.

– Я бы хотел, как ты, писать для кого-то, – сказал я Сильвии.

– Пиши пока что для себя. Придет время – у тебя появятся любимые женщины, потом появится одна любимая, появится семья. Вот тогда можно будет подумать о помощи другим. Но до тех пор надо наладить связь между твоим умом и сердцем. Это большая работа. Мне кажется, этим ты и занимаешься, когда пишешь маме.

Не понимает она, что у меня уже есть любимая женщина. Пусть даже она не очень подходит мне по возрасту. “Деликатный эвфемизм”, сказал бы дядя Эмиль, ведь Сильвия – твоя ровесница, мама. Я чуть ей это не сказал. Слова уже щекотали язык, во рту появился вкус яблока. Я вообще-то только что съел яблоко.

Я вернулся в твою комнату, стою у окна, принюхиваюсь к звездам. Половицы скрипят. Пошел снег. И я почувствовал запах снежинок, прежде чем увидел их.

Время замедлилось. Елки превращаются в ватные палочки, туман размывает углы домов. Я будто фильм смотрю через окно. Ничего особенного не происходит, но очень красиво.

Вдруг тихий звук – снег заскрипел под чьими-то шагами. Это Эмиль выводит свой велик. На нем длинный плащ, карманы набиты стихами. Поедет через дорогу прямиком к Розали или же в светлячковый лес?

Велосипед оставляет четкий след на снегу. Карта с указанием места клада в масштабе один к одному. Эмиль рисует путь к секретной шкатулке.

Вот мерзавец… Сворачивает к дороге. Злюсь, но отлично его понимаю. Он прильнет к нежной женской коже. По ту стороны дороги, по ту сторону войны. Может, сделает крюк на обратном пути? Молю тети-Луизиного Бога, чтобы Эмиль так и сделал, и того, кто на небе распоряжается погодой: пусть снег идет себе и идет. Если повезет, след еще будет виден завтра вечером.

Фромюль,

15 ноября 1944

Я хотел дождаться возвращения Эмиля, но меня загипнотизировал снег. И я заснул, сидя на твоем стуле с Марлен Дитрих на коленях.

Утром видны два следа на снегу. Один ведет к дому Розали, другой выходит из леса. Этот другой и должен привести меня к шкатулке.

День тянется и тянется. Я то и дело поглядываю в окно – убедиться, что снег не тает. Внутри все бурлит, но я притворяюсь спокойным. Наконец вечер. У меня совсем нет аппетита, я лениво ковыряю вилкой, бабушка это тут же замечает.

– Что-то живот побаливает, – вру я.

Бабушка тут же готовит молочный супчик, чтобы согреть мне желудок, стыдно смотреть, как она старается ради меня. Но, по ее любимой поговорке, “не разобьешь яиц – не сделаешь омлет”.

Опять пошел снег. Крупными хлопьями. Вижу в окно, как потихоньку заметает след велосипеда. Еще немного – и его не будет видно. А мне надо дождаться, пока в доме все стихнет, и для верности повременить еще полчаса. Бабушка часто заглядывает в кухню, уже после того как пожелала всем спокойной ночи. Казалось бы, зашла в свою комнату, закрыла дверь, и все, но нет, опять выходит. Что, интересно, она делает в кухне одна среди ночи.

На этот раз там еще и Эмиль, и они, кажется, чем-то взволнованы, поэтому я достаю свой телефон и прикладываю к стенке между лестницей и кухней. Освободили город Тьонвиль, объявляют по радио. Эмиль говорит, что еще рано радоваться, что пройдет еще, может, несколько месяцев, пока американцы доберутся досюда. Но по голосу слышно, как ему хочется радоваться.

Мне тоже хочется. Вопить от радости и все такое, но снег за окном охлаждает восторг. Следы заметает. Бабушка, как я и думал, спускается в ночной рубашке на кухню, скрипят ступеньки. Потом идет обратно и тихонько закрывает дверь. Ну, теперь или никогда.

Сажусь на дядин велосипед на глазах Штоля и Мая. Ноги не достают до педалей, но можно опустить седло – чем я не взрослый!

Прикрепляю к раме корзинку с Марлен Дитрих. Когда она бьет крыльями, мне чудится, что я взлетаю.

Получилось! Такого чистого большого неба я не видел с тех пор, как уехал из Монпелье. Но если так и буду пялиться на звезды в поисках Большой Медведицы, то, чего доброго, шею сверну. Или в дерево вмажусь. Сахарно-белые хлопья медленно кружатся в небе. Должно быть, кто-то на Луне украшает торт. Ладно, сосредоточимся на следе шин. Я ведь ищу сокровище, в котором спрятана частица тебя. Я Мальчик-с-пальчик – подбираю камушки в темноте.

Въезжаю в лес – там совсем темно. Насупились мертвые деревья. Ветки хрустят под колесами, как кости. Заблудиться я не могу, надо только не сбиваться с еле видного следа. Но кажется, как-то сбиваюсь. Следы раздваиваются, а местами совершенно исчезают.