18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мастер Чэнь – Москва Нуар. Город исковерканных утопий (страница 28)

18

— А ты меня любишь? — размазывая слезы кулачком, вопрошала Данайя.

— И я, — отвечал папа с обидой на то, что она позволила себе сомневаться в его чувстве. — Очень-очень-очень. Папа любит свою дивную кроху-умницу.

Иннокентий Караклев становился все капризней, все ракообразней. Все пахучей. Хуже всего было то, что папа начал вслух вспоминать прошедшую жизнь, притом те ее моменты, которые здоровый человек не только не вспоминает, но старается напрочь забыть. Но долгое умирание развратило папу. Вместо того чтобы сделаться набожным, он превратился в циника, какой редко встречается в стане умирающих организмов. Вот что Иннокентий Караклев говорил своей дочери Данайе в тот день, когда шел проливной дождь, такой тяжелый, молотящий, что у голубей, попавших под этот дождь, случалась контузия. Район Перово напоминал необъятный треснувший аквариум, в который лили воду из тысяч тоненьких шлангов неба. По улице сновали водолазы без снаряжения.

— Я спал с твоей матерью. Совершенно исступленно спал. Я буравил ее, буравил, а потом ты возникла из ее живота, как сумасбродный тролль из раскореженной пещеры… Признайся, чадо, тебе здесь сразу не понравилось.

— Нет, мне здесь понравилось. Сразу. Ты заблуждаешься, папа, — одним ухом прислушиваясь к шуму дождя, отозвалась Данайя. — Такие дурни, как ты, постоянно заблуждаются. Ты создан из ошибок. У тебя между ног болтается роковая ошибка.

Иннокентий Караклев смотрел на струи, бегущие по стеклу.

— Послушай, чадо… — произнес он, сухо сглотнув. — Постарайся быть… счастливой. Я так устал оттого, что ты несчастна… Я умираю из-за твоего несчастья.

— Ты умираешь от рака, — заметила Данайя, вставляя сигарету в угол своей ухмылки.

Оба помолчали немного, секунд тридцать пять. Дымок от сигареты Данайи извивался в темной комнате, подобно длинной нитевидной водоросли в Гольфстриме.

— Ты знаешь, почему я расстался с твоей матерью? — спросил папа, скребя впалую щеку. — Из-за одного студента, — папа многозначительно хмыкнул. — Красавец-прохиндей. Он отлично играл в покер, увлекался химией и водным поло. Да-с, кроха моя, у него всегда имелись в запасе джокеры. Реторты лопались от перенагрева, а плавал он в лиловой шапочке. Твоя мать застала нас, когда я стоял на коленях, полируя ртом его…

— Его что? — спросила Данайя, окаменевая.

— Его то! — Папа хмыкнул и лукаво сощурил в сторону дочери бесцветные глазки.

— Папа… — продолжая окаменевать, произнесла Данайя. — Ты что, был гомосексуалистом?

В ее мозгу образовалась ошеломляющая картина — ее умирающий папа сосет пенис у двоечника и убийцы Голоцвана.

— Было дело, — отвечал папа тем временем. — Иногда. А кто этим не занимался? В отрочестве, в казармах, по пьянке, во сне…

— Ты вообще любил мою мать?

— Да, кроха моя, да, — Иннокентий Караклев усердно кивал безволосой головой. — Ты — следствие грандиозной любви, штормовой диффузии. Клетки выскакивали из наших тел и перемешивались. Такая страсть сотрясала любую погоду! Умопомрачительное было время.

— А как же тот студент? — спросила Данайя, глядя, как столбик пепла осыпается с ее сигареты на ковер. — Как его звали?

— Андрей. Да-да. Умопомрачительная была страсть. — Папа даже причмокнул и заурчал ласкаемым котом. — Абсолютная диффузия. Взахлеб. До удушья. Чудо, а не страсть.

— Ты любил мою мать? — металлическим голосом допытывалась Данайя. — Отвечай. Я не понимаю. — Безволосая голова папы самозабвенно трудилась над промежностью убийцы и двоечника Голоцвана.

— Я сильно-сильно любил их обоих, — ответил Иннокентий Караклев. — И еще человек двадцать. Я всех любил. И каждый раз это было чудо.

Данайя затянулась окурком и отрешенно уставилась на тот же дождь в окне. На щеках Голоцвана алел похотливый румянец, он закатывал глаза, поощряя стонами безволосую, хрупкую голову папы, голову с гниющим ртом.

— А меня? — чуть слышно спросила Данайя.

Папа услышал, его морщины неожиданно разгладились, и он ответил:

— Ты — моя кроха. Моя любимая книжка. Плюс Луи Армстронг. Плюс Феллини. Плюс мой любимый салат оливье. А также все египетские пирамиды и развалины великих замков. Понимаешь? Еще ты — кувшинки на пруду, где я купался маленьким дармоедом… Плюс Бог, каким бы он ни оказался на самом деле. Моя кроха. Данайя. Подойди, поцелуй меня.

Данайя спешно раздавила окурок в пепельнице, подошла на неощутимых ногах и вжалась щекой в папины губы.

— Я тоже тебя, — произнесла она, — погибающий ты… — добавила она беззвучно, — мой папа…

Голоцван кончил. Дождь в районе Перово не думал кончаться. Данайя пошла на кухню, оставив папу смотреть в серое окно, зарастающее небесной влагой…

Она ударила его молотком для отбивания мяса, той стороной, где были зубчики. Данайя знала заранее, что одного удара по голове будет недостаточно. Двух тоже. В процессе она догадалась, что достаточно ударов будет только тогда, когда она в третий раз собьется со счета. Потом она стояла, не глядя на папу, прислушивалась. Данайя представила себе монитор с тускло-зеленым изображением нитевидного — папиного — пульса. Потом она уронила молоток, пошла на кухню, вымыла руки, пошла в прихожую, взяла сумку с тетрадями, вернулась на кухню, села за стол и стала проверять сочинения. Через полчаса ей это надоело. Она пошла в комнату, включила свет (на улице уже стемнело, а дождь все лился) и посмотрела на папу. Иннокентий Караклев сидел в том же кресле, завалившись на бок, так, что рука костяшками пальцев касалась ковра. Отбитая голова была обильно облита собственным соком. Данайя решила оставить все так, как есть — по крайней мере, пока она не примет ванну с душистой солью. Соль всегда положительно влияла на ее тело. Сидя на бортике ванны и глядя в зеркало с порыжевшей в нескольких местах амальгамой, Данайя произнесла:

— Это просто.

Потом ей говорили, что она помешалась. Совсем как мама. Те, кто говорил это, были правы. Она это понимала и отвечала: «А вы все — ублюдки, ублюдки, ублюдки…» Не исключено, что она тоже была права.

Ирина Денежкина

Рождество

Новый Арбат

Тяжелые стеклянные двери вытолкнули-таки Юлю из подземки, и она остановилась на улице. Перевела дух. В подмышках было потно, по спине тоже съезжали капли — в общем, мокрая как мышь. Юля долго размышляла, почему именно «как мышь», а не как кошка, собака, попугай, в конце концов… Себя она чувствовала как раз мокрым попугаем — который щелкает клювом. Щелк-щелк — и кошелька нет. Щелк-щелк, и Юля стоит на выходе из «Баррикадной», как мокрый попугай без копья в кармане. Юля потерла лоб, размазывая тональный крем, заехала чуток в глаз — и размазывала по лбу уже тушь, но в смятении этого не замечала.

Она пыталась вспомнить, когда произошел роковой щелчок клювом — то ли в толпе на платформе, то ли в душном битком набитом вагоне, в который она влезла, отчаянно пихаясь локтями. В толпе? Как раз рядом терся какой-то мужик в дубленке. В дубленке! Точно он. Вытянул кошель, пока Юля жадно всматривалась в лежащего на рельсах Михал Иваныча…

Михал Иваныч работал корректором в том же издательстве, что и Юля, и сегодня его сократили. Прямо так и сказали: Иваныч, не нужен ты более. Выпили чай с тортом «ежик» (где секретарша Леночка достала этот эконом-вариант проводов — «еж» — ну надо же!) и быстренько захлопнули за Михал Иванычем дверь. Юля с любопытством смотрела из окна, как он выходит, затравленно озираясь по сторонам и кутаясь в грязно-желтую курточку, а сверху, из окна его бывшего кабинета, секретарша Леночка бросает на него коробку с вещами. Промазала, конечно. Леночка всегда немножко коса.

Юля тогда тихонько про себя порадовалась, что это не в нее полетела коробка с барахлишком. Окинула взглядом свой стол. Сплошные сувениры из дальних стран. Юля очень часто ездит в командировки в разные страны. Вот засохший рогалик с Октоберфеста — секретарша Леночка все порывается его выбросить, но получает по рукам.

Вот жестяная коробка с чаем из Англии, так ни разу и не открытая, зато веселенькая — в виде двухэтажного автобуса.

Вот шарфик из Франции — Юля тогда поехала во Францию и обнаружила, что все французские люди ходят в шарфиках. Пришлось купить, чтоб не сильно отличаться. Сейчас шарфик съежился на краешке стола. «Не к добру». — подумала Юля, но значения не предала.

Она получила свою зарплатку в бухгалтерии, еще раз порадовалась тайно, что она не Михал Иваныч. Спустилась в метро — и тут увидела грязно-желтую курточку, метнувшуюся под сигару вынырнувшего из тоннеля поезда. «Михал Иваныч!» — воскликнула про себя Юля и побежала скорей к путям. С нетерпением дождалась, когда люди загрузятся в вагон и поезд отчалит. На рельсах лежал маленький Михал Иваныч, скрючившись, как эмбрион. Ручки и ножки у него тоже были как у эмбриона — тоненькие, одна — неестественно вывернута, а кисть валялась в стороне. Голова была расплющена, как арбуз под грузовиком, тоненькие жиденькие волосики с проседью облепили блестящий рельс. Юля торопливо пошарила в карманах, достала телефон. Рядом с ней еще человек пять-шесть торопливо вытаскивали мобильные, включали запись видео. Юля отпихнула одного, наглого в синей куртке, чтоб снять Михал Иваныча поближе и получше.

Вот тут и протиснулся к ней мужик в дубленке, и наверняка это он и умыкнул из кармана Юлиной куртки, купленной в Италии (на память об Италии сувенир — плавки официанта из EZ Hotel, кличка Зайка, на столе в издательстве не положишь — упрут — Юля хранила их дома), кошелек с деньгами. Ладно бы с деньгами, ну тыщи три-четыре, ан нет — именно с Деньгами, со всей зарплатой и премиальными. Как жить?