реклама
Бургер менюБургер меню

Марта Кетро – Рассеянная жизнь (страница 17)

18

Но её эти расклады всего лишь забавляли и занимали только по той причине, что в них она черпала подтверждение своей веры — ничто не случайно, есть закономерности, связи и судьба, они с Джефом должны быть вместе. И будут.

Наступил её день рождения, и в подарок она не хотела ничего, кроме как провести его с Джефом. Он с утра был занят, договорились встретиться в два в метро, и без четверти она уже стояла в центре зала, а толпа текла, огибая её, как маленькую мраморную пионерку — не замечая, но и не задевая. Замерла сусликом, высматривая его высокую тощую фигуру, но он всё не шёл, и через час она сдалась, опустила плечи и поехала на Арбат. Уж если не с ним, то хотя бы на том месте, где есть его следы.

Начался отчаянный июльский ливень, который всегда шёл в день её рождения, промочил насквозь и пышную юбку, и белую кофточку, в туфлях захлюпало, а кудри распрямились и прилипли к лицу, но разве это важно, когда где-то под этим дождём идёт Джеф? Она не горевала ни секунды и совсем не удивилась, когда он догнал, обнял и повёл в «Аквариум», выпить стаканчик за её здоровье. Упали там с Коленькой, Самиром и Андреем Викторовичем, они за дела перетирали, а она сидела тихо — любила его. Стол из светлого лакированного дерева, белое вино в запотевшем бокале, таком простом, что слово «бокал» для него слишком нарядное — копеечная стекляшка для копеечного винчика. За соседним столиком у людей Настоящий День Рождения: именинница-звезда, пьют шампанское, подарков у неё гора. А фасолькин букет до неё не доехал, оставлен в метро на лавочке — Джеф когда понял, что безнадёжно опоздал, со злости его там бросил. Ну, так он сказал: что это были розы на метровых стеблях, белые — бордовые тебе рано. Так он сказал, и с тех пор она любила только белые цветы.

А букет не жалко, она всё равно не могла бы привезти его домой, там мама, которой ничего об этом знать не положено, и вообще другая жизнь. Нет, нет. Там просто другое, а жизнь вся здесь. Жизнь сосредоточилась под его длиннопалой, по-обезьяньи волосатой кистью, которая лежит поверх её руки. Всё мимо течёт: и день, и заходящее солнце сквозь тучи, и разговоры, и пролитое вино со стола, а жизнь — вот он сжал мимоходом пальцы, а вот расслабил, гляди того уберёт руку (тогда она, наверное, умрёт); погладил косточку на запястье по часовой, а потом против; потянулся было за спичками, зажечь следующую беломорину, но взглянул на фасольку и переложил её кисть к себе на колено, а уж потом закурил; вернул её руку на стол, снова держит — до следующего глотка вина. И жизнь её идёт пунктиром, от новой папиросы до винчика. Она сидит тихо — любит его.

Той, за соседним столом, лет столько же исполнилось, сколько и ей, но никто не верит: та — девушка, а фасолька — ребёнок, у той застолье, а у неё Джеф, у той всё впереди, а у неё уже всё случилось. Ведь для каждой женщины есть только один мужчина, и хорошо встретить его, когда оба взрослые, но молодые и свободные. А что если за тридцать уже, позади полжизни, семья и дети всякие? Или, наоборот, обоим по семнадцать, первая любовь и жениться рано? Сдуру разбежались, а потом до конца дней сиди, смотри на его фотографию, плачь и вспоминай. Она надеялась не потерять его, ведь невозможно это, но уже знала, что главное — вот оно — произошло.

Теперь наиважнейшими на свете сделались электрички, которые сначала с огромной скоростью несли её к нему, в свет, и за окном мелькали какие-то мёртвые имена: «Храпуново», «43-й», «33-й», «Железнодорожное», — а в ней с каждым километром нарастала радость.

Широко раскрытыми глазами она смотрела и не видела, грезила наяву, как долетит до его хаты, войдёт и сбросит туфли, а он сначала медленно и лениво улыбнётся, а потом обнимет длинными руками, обожжёт огнём, а дальше уже неважно. А если приезжала не с утра, а днём, встречались на Арбате, он бывал слегка пьян, а к вечеру уже и не слегка, и она с умилением наблюдала за его расслабленными и абсолютно свободными движениями — будто не на улице он, а у себя дома слоняется.

Как-то раз гуляли, она цокала на неизменных своих каблучках, а он полз рядом на четвереньках, как большая умная собака; иногда ложился перед каким-нибудь местным художником и рассказывал ему, что картины его говно, мужик, без обид, но это говно. Мог сожрать недоеденную кем-то котлету на задворках кафе, утащив из-под носа у возмущённого бомжа. Время от времени, уже без неё, ввязывался в драки, но быстро утомлялся и садился на землю со словами: «Как я устал, чуваки, да ладно». Как ни странно, ему за такое поведение ничего не было.

Её всё это нисколько не смущало, болело только оттого, что раньше или позже придётся уходить, отправляться на вокзал, садиться в электричку и ехать в непроглядную темноту, густеющую всё сильней. «Железнодорожное», «33-й», «43-й», «Храпуново» — с каждым километром она угасала, тени вокруг превращались в нетрезвых, но внимательных хищноватых людей. Она никак не могла понять, почему эти, пьяные, всегда уроды, а он всё равно красив — смешной, тонкий и свободный. Он другой, из другой глины лепленный, и тело его, и манеры, и голос с лёгким бакинским акцентом — не делали таких в Московской области.

В тоскливых «собаках» горьковского направления была стихийная иерархия, про которую не говорили, но все понимали. Точно как женщины из чистой публики откуда-то знали, что после сорока положено надевать драповое пальто и вязаный берет, так и в электричке они всегда садились в середину вагона, а места у самой двери оставались для пассажиров последнего разбора. Подростки, цыгане, дачники с огромными грязными сумками, коробейники и просто бухая шпана всегда пристраивались к выходу, а фасолька не умела вовремя протолкнуться к чистым и садилась с этими. Но до поры была защищена, и люди опасные пока держались поодаль и ждали. Она же о них не помнила, смотрела бездумно в заоконную темноту и чувствовала, как клубочек разматывается, та нитка, что её с ним соединяет, длится всё дальше, от Братеева до Фрязево, тянется, но не рвётся и не порвётся никогда.

А потом он уехал.

Нет, ещё не насовсем, только на осень — сына в школу отправить, всё равно по этой погоде туристов на Арбате стало меньше. Обещал приехать зимой, когда придёт пора ставить визу, заодно и подзаработать последним рывком на отъезд.

Она знала, что помирать ещё рано, вернётся же, но всё равно немножечко умерла. Каждый день писала ему романтические письма, беспомощные в литературном смысле — слишком много соплей, истерики и слова «люблю». В средних классах школы она ещё успела застать политинформации — раз в неделю несчастные сонные дети приходили в класс на полчаса раньше и докладывали друг другу международную обстановку. Для этих занятий у неё была коричневая тетрадь в коленкоровой обложке, куда полагалось вклеивать вырезки из газет с самыми горячими новостями. К счастью, эта каторга быстро закончилась вместе с эпохой, а в тетрадке осталось много пустых листов, и теперь она заполняла их кривыми прыгающими строчками — почерк у неё и так-то был не очень, а от слёз и страданий и вовсе испортился. Потом показала Джефу эти записи, а он был столь милосерден, что только поцеловал её в макушку.

Начался семестр в химкинском «кульке», где она училась на библиотекаря с тем, чтобы потом вести жизнь в чистенькой невинной бедности, выйти замуж за инженера, уйти в декрет и стать домохозяйкой, лишь немного странноватой на общегородском фоне. Так желала её мама — как себе. У самой всё шло по этому плану, вот только мужа нашла уже после тридцати, и то он, козлина, растворился на четвёртый год семейной жизни, и пришлось ей вернуться в старенький ДК, в детскую библиотеку, постепенно переползти в заведующие и там ждать пенсии, грея место для дочери. Неплохой сценарий для советских времён, да и для нынешних огненных лет — тихо, безопасно, интеллигентно. Мама очень заботилась, чтобы в свете последних веяний ребёнок не пошёл по рукам, запрещала непонятные знакомства и поздние прогулки, не говоря о том, чтобы дома не ночевать. Узнай она, что дитя не девица, или про Джефа — пьющего! сомнительного рода занятий! а, главное, женатого! — скандал был бы до небес. Не сказать, что фасолька боялась, чуть что — ушла бы, не оглянувшись, но Джеф пока не мог её принять, приходилось шифроваться.

Легко прятаться, когда ты немного мёртвая, она ездила в свой «кулёк» на другой конец Московской области и ничего не делала, только ждала. Мама, увидев, что ребёнок не живой совсем, разрешила на второе полугодие взять общагу — так-то опасалась за тамошние нравы, но девочка ходила зелёная от усталости, жалко. Для фасольки лучшего и придумать нельзя было, Джеф обещал вернуться в январе, всего-то и надо — дожить.

И вдруг он приехал в октябре. Она очень сильно молилась, и опять была услышана — он вырвался на неделю, завис у родственников в комнате, так что и девчонку «на потрахаться» некуда привести. Встречались на лавочках, целовались до обморока, он грел холодные руки у неё под свитером, а она забиралась под его длинный растаманский шарф, трогала горячую шею, нащупывала пульс и чувствовала, что это её собственная кровь бежит по артерии, её сердце стучит, и если оно остановится, фасольке тоже не жить.