реклама
Бургер менюБургер меню

Марта Геллхорн – Лицо войны. Военная хроника 1936–1988 (страница 42)

18

В Дахау заключенные, у которых в кармане находили окурок, получали от двадцати пяти до пятидесяти ударов плетью. Тем, кто не успевал встать в стойку «смирно», сняв шапку, когда любой солдат СС проходил на расстоянии двух метров, связывали руки за спиной и на час подвешивали их за этот узел на крюк в стене. Тех, кто делал еще хоть что-нибудь, что было не по душе тюремщикам, сажали в ящик размером с телефонную будку. Он сконструирован так, что человек в нем не может ни сесть, ни встать на колени, ни, конечно, лечь. Обычно в нем запирали одновременно четырех человек. Так они стояли три дня и три ночи без еды, воды и какой-либо гигиены. Потом они возвращались к шестнадцатичасовому рабочему дню и диете из водянистой похлебки и куска хлеба, похожего на мягкий серый цемент.

Большинство из них убил голод; смерть от истощения была обычным делом. Человек существовал на описанной выше диете, работал невероятное количество часов, жил в невообразимой тесноте, где тела набиты в душные бараки, и каждое утро просыпался все более слабым в ожидании смерти. Неизвестно, сколько всего людей умерло в этом лагере за двенадцать лет его существования, но за последние три года – не менее сорока пяти тысяч[67]. В феврале и марте прошлого года в газовой камере убили две тысячи человек, потому что они были слишком слабы, чтобы работать, но в то же время не соизволили умереть сами, так что им помогли.

Газовая камера – часть крематория. Крематорий – кирпичное здание за пределами лагерного комплекса, расположенное в сосновой роще.

К нам присоединился польский священник, и пока мы шли туда, он рассказал:

– Я дважды едва не умер от голода, но мне очень повезло. Меня назначили каменщиком, когда мы строили этот крематорий, поэтому мне давали чуть больше еды и я остался жив. – Потом он спросил: – Вы видели нашу часовню, мадам? – Я сказала, что нет, а шедший с нами проводник заметил, что и не смогу увидеть: она находилась в той зоне, где в относительной изоляции находились две тысячи больных тифом. – Очень жаль, – сказал священник. – У нас наконец появилась часовня, и почти каждое воскресенье мы служили там святую мессу. Там есть очень красивые фрески. Человек, который их делал, умер от голода два месяца назад.

Мы дошли до крематория.

– Прикройте нос платком, – сказал проводник. Там лежали мертвые тела, и к этому виду невозможно себя подготовить, в него до сих пор невозможно поверить. Они были повсюду. СС не успели сжечь эти тела, и они остались лежать внутри помещения с печами, и за дверью здания, и вдоль его стен. Все тела были голыми, а за крематорием аккуратно сложили потрепанную одежду умерших: рубашки, куртки, брюки, обувь, ожидающие дезинфекции и дальнейшего использования. С одеждой немцы обращались аккуратно, а тела выбрасывали как мусор – желтые и костлявые, они гнили на солнце, кости казались огромными, потому что плоти на них не осталось: одни отвратительные страшные кости, полные боли, и невыносимый запах смерти.

Все мы повидали немало, мы видели слишком много войн и жестоких смертей; больницы, кровавые и грязные, как мясные лавки; мертвых, лежавших, словно мешки, на всех дорогах половины земного шара. Но нигде мы не видели ничего подобного. Ничто ни на какой войне не было настолько полно зла, как это зрелище измученных и поруганных, голых и безымянных мертвецов. За одной из груд трупов лежали тела в одежде, здоровые – тела немецких солдат, которых обнаружила американская армия, войдя в Дахау. Их расстреляли на месте. И впервые за все это время мы обрадовались виду мертвых людей.

Позади крематория располагались превосходные, современные большие теплицы. Здесь заключенные ухаживали за цветами, которые любили офицеры СС. Рядом – огороды, тоже очень богатые, где изнуренные узники выращивали полезную пищу, поддерживающую силы эсэсовцев. Но если человек, умирая от голода, тайком срывал и съедал кочан салата, его избивали до потери сознания. Возле крематория стоял, отделенный от него садом, длинный ряд добротно построенных, комфортабельных домов. Здесь жили семьи офицеров СС; их жены и дети проживали тут вполне счастливо, в то время как трубы крематория без остановки выдыхали дым, наполненный человеческим пеплом.

– Мы обязаны говорить об этом, – сказал американский солдат в самолете. Говорить об этом не получается, потому что поражает такой шок, что почти невозможно вспомнить то, что ты видел. Я не говорю о женщинах, которых три недели назад перевезли в Дахау из других концлагерей. Их преступление заключалось в том, что все они были еврейками. Там была милая девушка из Будапешта, которая каким-то образом сохранила свое обаяние, и женщина с безумными глазами, которая смотрела, как ее сестра вошла в газовую камеру в Освенциме, а немцы не давали ей вырваться и умереть вместе с сестрой, и австрийка, которая спокойно рассказала, что в их лагере у всех из одежды были только захудалые платья и больше ничего, но они тоже работали на улице по шестнадцать часов в день долгими зимами, и их тоже «исправляли», как говорят немцы, после каждого проступка – настоящего или мнимого.

Я не говорю о том, как все было в день прихода американской армии, хотя узники мне рассказывали. Радуясь свободе и желая увидеть друзей, которые наконец-то пришли, многие заключенные бросились к лагерной ограде, и их убило током. Были те, кто умер от счастья, потому что их истощенные тела не выдержали прилива чувств. Были те, кто умер, потому что у них появилась еда, и они наелись прежде, чем их успели остановить, и пища их убила. И у меня нет слов, чтобы описать людей, которые переживали этот ужас много лет, три года, пять, десять, и их разум остался таким же ясным и бесстрашным, как в тот день, когда они сюда вошли.

Я была в Дахау, когда немецкая армия безоговорочно капитулировала. Тот полуголый скелет, которого выкопали из поезда смерти, прошаркал обратно в кабинет врача. Он что-то сказал по-польски; его голос был не громче шепота. Врач-поляк легонько хлопнул в ладоши и сказал: «Браво». Я спросила, о чем они говорят.

– Война закончилась, – сказал доктор. – Германия побеждена.

Мы сидели в этой комнате, в этой проклятой тюрьме посреди кладбища, и всем было больше нечего сказать. И все же Дахау показался мне самым подходящим местом в Европе, чтобы услышать новость о победе. Потому что эта война нужна была именно для того, чтобы уничтожить Дахау, и все места, похожие на Дахау, и все, что Дахау собой воплощал, – уничтожить навсегда.

Война на Яве

Наступивший в Европе мир был прекрасен, поскольку убийства прекратились, а мы по глупости своей считали, что все произошедшее отвратит человечество от новых убийств. Во время войны никто не обсуждал потери, люди молча оплакивали своих погибших. Горе присутствовало всегда и было тяжелым бременем, но его сдерживали, как того требовали обстоятельства. Теперь у выживших появилось время, неожиданно много времени, чтобы подсчитать потери. Во время старомодных войн прошлого мужчины уходили сражаться, а родители, вдовы и сироты плакали о них. Но с тех пор, как в Испании началась современная тотальная война, все изменилось: теперь мужчина мог вернуться с битвы невредимым и обнаружить, что его семья и дом уничтожены. Бомбы, артиллерия, мины, депортация, голод – все это убивало и военных, и гражданских. За всю свою историю Европа не знала таких ужасающих потерь. Словно подписав безмолвный договор, люди держали в себе свою скорбь.

Прошлое не изменить, и хотя в Англии отменили наказание военных времен за «распространение уныния и тревоги», демонстрировать мрачные настроения по-прежнему было не принято. Каждому выпала своя доля воспоминаний, с которыми приходилось жить дальше. И многим приходилось жить, помня о самом страшном – нацистских концлагерях, самом дьявольском и бесчеловечном из явлений войны. Что ж, мы не говорили о мертвых и разрушениях; мы решительно настроились радоваться настоящему.

Однако наступивший мир не означал, что теперь будет спокойно и легко; никто не знал, что теперь делать, ведь долгие годы все думали лишь об одном – о победе над нацизмом. Вскоре после победы я гуляла с другом по Лондону, размышляя: а что теперь? Правда, что? Для начала можно попытаться где-нибудь обосноваться. В тот же день я купила небольшой домик в Лондоне и вообразила, что сделала разумный шаг в правильном направлении. Затем эксперт, который осмотрел мою новую недвижимость, сказал, что упавшая через дорогу мина не только серьезно изменила облик улицы, но и потрясла приобретенное мною здание до основания, повсюду завелась сухая гниль и, откровенно говоря, я провернула не лучшую сделку века. Такие новости обычно звучат тревожно, но тогда они показались мне неважными. Все равно негде было купить ни краску, ни постельное белье, ни мебель. Приобрести дом – просто нервный поступок, который вроде бы должен настроить на мирную жизнь.

Потом я решила, что мне стоит поехать в Восточную Азию. Вообще Азией я была сыта по горло уже после поездки в 1940–41 годах, но чувствовала, что должна (кому?) довести эту войну до конца. К тому же показалось забавной идеей по пути к Тихому океану заехать на родину, в этот край изобилия. Приехав в Америку, я обнаружила совершенно чужую мне страну, где живут незнакомцы, чьи разговоры либо приводят в бешенство, либо вызывают скуку. Единственным утешением были встречи со старыми военными приятелями: мы выпивали и делились историями про наших соотечественников, их тяжелые испытания и жертвы, с которыми приходится сталкиваться по возвращении домой. Бывший капитан патрульно-торпедного катера, перевозивший агентов союзников на захваченные немцами берега; бывший пилот «Тандерболта», который летал, оказывая поддержку пехоте, и другие такие же бывшие солдаты, а ныне простые граждане, согласились со мной, что ничего хорошего из такого равнодушия к войне не выйдет. Америка закрылась от мира в своей безопасности. Сведений о боевых действиях хватало – в форме статей, фотографий, видеохроники, – и все равно американцы не имели ни малейшего представления о том, что такое война.