Марлон Джеймс – Лунная Ведьма, Король-Паук (страница 92)
Но прошлое идет своим путем, отказываясь раскрывать, почему оно оставило меня такой. Жизнь непосредственно перед тем, как я очнулась в том городе много лет назад, была мне столь ясна, и люди тоже. Но я не знала, зачем отправляюсь в город в недружественных землях и что толкнуло меня превратиться из женщины, которая в ладу с рассудком, в дикарку, что рвет с себя одежду, царапает кожу и воет как помешанная. Что тому причиной? Причин у меня не было. Я не знала, зачем я там; не знала, зачем ухожу от всего, и зачем всё уходит от меня.
Хватит. Это не то, о чем мне хочется говорить.
Я знаю некоторых женщин – ни одна из них мне не подруга, – чьи мужья поимели с них всё: приданое, коз, дом, землю. Каждую из них муж нещадно лупил, хлестал, угрожал, унижал, не давал житья, но она всё равно от него не сбегала, потому что он оставлял ее ни с чем, кроме одного: потребности в нем. Омороро тоже лишил меня всего, не оставив мне ничего, кроме потребности туда вернуться. Север сомкнул ряды и вытеснял меня обратно на Юг, а я упиралась всеми руками и ногами. «Пошла вон!» – кричал мне он всем скопом, а кто не мог кричать, тот ревел буйволом. «Изыди! Тебе здесь нет места. Брось молить, твои слезы никого не тронут. Брось лгать, твой голос никому не слышен. Ни эта кровать, ни ковры эти не твои. Ведьма! Ворюга! Самозванка! Ты его просто убиваешь, чудовище. Поди прочь!»
И всё же по мере продвижения моих сандалий к Омороро я повернула на запад, к горам, таким зеленым, что кажутся голубоватыми. Там я и нашла дом, который нашел меня. Вот вам чистая правда: всё, что я искала, это место, где можно растянуться и никогда больше не вставать. Когда я забрела в лес настолько, что вконец лишилась сил, я опустилась на сухие листья, закрыла глаза и представила, как горилла ломает мне хребет, леопард выгрызает мне горло, змея обвивается вокруг и выжимает из меня жизнь. Однако смерть ко мне не торопилась, и тело тоже жаждало мучений. В тот вечер я дала прелой листве меня забросать и замерла, покорно выжидая свою неминуемую участь.
Но ничего не случилось. Утром я проснулась и двинулась дальше, да так проворно, что громко кляла себя за то, что оставляю пережитое позади. Это чувство близилось; что-то во мне зрело, закипало, готовое хлынуть через край; что-то в глубине моего горла ждало сказать богам, что я думаю о них и об их суждении. Но не в тот день. То был день, когда я перевернулась в грязи, убрала с глаз листья и увидела дом, смотрящий прямо на меня.
Возможно, что дом – в дождевом лесу даже утро выглядит как вечер, и ничто не является тем, чем кажется. Бодрствование мало чем отличается от сна, так что в первый раз, когда я взглянула, это было лицо с четырьмя или пятью отверстыми ртами. Во второй раз, когда солнечный свет прорезался лучиками-лезвиями, оно предстало как дворец, один этаж которого стоит на другом. В третий, когда я открыла глаза, мне явилось подобие целой усадьбы – конечно же, в склоне холма, где кто-то словно высек величественный дом, выступающий из каменно-лесистых челюстей.
Деревья и кустарники росли где заблагорассудится, поэтому невозможно было охватить весь дом одним взглядом. Прямо под гребнем находились крыша, стена и четыре гигантские колонны, подпирающие дом. Между колоннами наверху три темных окна – по небольшому справа и слева, а среднее вышиной с дверь, под ними – арочный проход, тоже темный. Дом, похожий на лицо, одновременно печальное и испуганное, сквозь налет из мха, дерна, грязи и помета белел цветом кости. Часть штукатурки на нем давно отвалилась, обнажая кирпичную кладку, эдакие мышцы под кожей. Двери нет, но кому нужна дверь, когда внутри так темно? Тот, кто строил это место, потратил много сил не на вход, а на дорожку к нему, потому как кирпичи выстилали землю гладко, будто дорогу в Фасиси, и это породило догадку: не является ли сие место обиталищем некой причудливой ведьмы. Но там не обитал никто. Внутри было чернее ночи, и пробираться пришлось ощупью, будто слепой; на ощупь опознавались и предметы. Колонны с бороздками от последнего животного, их расцарапавшего, соломенные ширмы, сквозь которые можно просунуть руку, и запахи, запахи, сочащиеся отовсюду. Ковер вонял грязью и дерьмом, кувшин кисло попахивал остатками давнего вина, а табурет – последним зверем, что на нем сидел. Сложно сказать, был ли здесь пол земляной или просто пыльный. И ничего, чем можно разжечь огонь.
Освоиться здесь не составило труда. Обитателям леса не потребовалось много времени, чтобы уяснить: здесь поселился некто новый, и он не зверь, не птица и не дерево. Протянуть нескончаемый день выходило труднее, потому что, сколько бы я ни растаптывала один, всегда наступал другой. Наблюдая за тем, как проводит день мелкая ядовитая лягушка, я училась с этим справляться. Сначала разделить день пополам: время спать – время гулять. Затем раздробить его помельче, затем еще и еще. Разорвать день на кусочки, которые можно проглатывать, и так, глядишь, можно сдюжить. Открылось и кое-что о сне.
Глубоко в зарослях, когда я только начала различать между собой растения, я нашла одно, которое решила заваривать вместо чая, а оно меня неожиданно усыпило. Поскольку этот сон исходил не от меня, то не было и сновидений. Я стала делать нечто противоположное своему дневному времяпрепровождению –
В следующий раз я просыпаюсь по прошествии целого года – это мне известно по тому, что вокруг снова лето, а растение, которое в последний раз представало кустиком, теперь уже деревце, корни которого давно пробили горшок. Мысль ошеломляет, хотя я внушаю себе, что это, должно быть, от слабости: шутка ли, не двигаться целый оборот вокруг солнца. Проходит еще два дня, прежде чем я более-менее выдерживаю тяжесть этого давления, терплю до тех пор, пока до меня не доходит, что веса-то нет вообще – он такой легкий, что улетучивается сам собой. Твое долгое отсутствие имеет значение только тогда, если кто-нибудь считает твои дни. Но даже обезьяны не поднимают тревогу, видя, что я просыпаюсь; они лишь наблюдают, что я собираюсь делать. Голод меня не беспокоил, как и жажда, но я надеялась на душевный покой, а вместо этого во мне поселился ужас, словно непрошеный гость, который не думает уходить. Просыпаться от годичного сна без сновидений равносильно тому, что пробуждаешься не от сна, а от смерти.
В доме по-прежнему темно, но темнота – это всё же не мрак. В комнате я насчитываю трех обезьян, все самцы. Как только они видят, что я встаю, один подлезает ко мне в каком-то танце, а между двумя другими вспыхивает драка. «
За исключением троицы колобусов, имевших на меня виды, большинство животных ко мне не пристает. Птицы поют и щебечут, но ни одна не подлетает близко, даже сова или ястреб. На реке не набрасываются ни бегемот, ни даже носорог. Однажды за мной пытается погнаться кабан, но ветер – не ветер – так шарахает его о дерево, что он после этого держится от меня подальше. Слониха не взволновалась, даже когда я встала между ней и ее молодью. Остальных колобусов я не интересую как жена или сестра, но они хотят, чтобы я перестала посягать на их фрукты, особенно самки. Они ссут и гадят вокруг дома и даже внутри, пока однажды в полдень моя стрела не сбивает с неба ястреба, который собирался сцапать одного из них. То же и с гориллами. Я сторонюсь тех мест, где они держатся, не ем там, где кормятся они, не испражняюсь там, где это делают они, не хожу в лесу на север, куда лежат их тропы, но всё же натыкаюсь на стаю, которая с ходу видит во мне врага. Я забираюсь на деревья и там сигаю с ветки на лиану, но они опережают меня на выходе. Тогда я натягиваю лук. Вожак с седой спиной шаркает влево, затем вправо, затем встает на дыбы и колотит себя в грудь. Два дня спустя он пробует на меня наброситься, но я стою незыблемо даже после того, как он проделывает это еще два раза. Тем же вечером троица колобусов приносит мне двух хамелеонов, а затем сопит, пыхтит и бьет себя в грудь, пока я не слышу, что они пытаются до меня довести. Вы бы видели, как спустя три дня заверещал тот самый вожак, когда выскочил из кустарника и увидел, как я размахиваю хамелеоном! Седоспиный ретировался так быстро, будто его теперь преследовала я. Тем не менее даже при кармане, полном хамелеонов, он всё не унимался вплоть до одного дождливого дня, когда ту скверную привычку гоняться подхватил еще один – не вожак, а один из молодняка, решивший доказать, что он тоже самец хоть куда; а я, дура, возьми да заберись на дерево. Но там, где Седоспиный только бы пугнул, этот пошел дальше. Он прыгнул, чтоб меня схватить, но своим весом надломил сук, и мы оба рухнули в реку. Больше чем хамелеона гориллы боятся лишь одного – той части глубокой реки. Глядя, как он бултыхается и жалобно ревет, уходя под воду, я бросаю его на произвол: пусть другим неповадно будет. Но голос, звучащий как мой, решает меня побеспокоить и не отстает. С досадливым вздохом я подплываю обратно, жду, когда он совсем выдохнется, а затем хватаю за лапу и подтягиваю к берегу достаточно, чтобы он мог выбраться сам. После этого между гориллами происходит какой-то обмен, и они оставляют меня в покое. Более того, оберегают тропинку, которая ведет к поляне, а от нее к дому. В обращении с женщинами я учу их почтительности. Судьба мужиков меня не волнует.