реклама
Бургер менюБургер меню

Марк Северин – ТЁМНАЯ ВОДА ПЕТЕРБУРГА. Книга первая: Мертвец с Мойки (страница 2)

18

И – тайник.

Его Мухоловов обнаружил не потому, что был гением сыска, а потому, что половица скрипнула под ногой не так, как полагается честной половице. Нож в щель, нажим – и доска отошла. Под ней – промасленный свёрток.

Письма. Четыре штуки, на немецком, мелким убористым почерком. Адресат – «Mein lieber Johann», отправитель – некто, подписывающийся только буквой «R.». Мухоловов читал по-немецки скверно, но одно слово разобрал сразу: «Geheimnis» – тайна.

Зашифрованная тетрадка – двадцать страниц, исписанных цифрами и значками, которые не имели отношения ни к архитектуре, ни к немецкому языку, ни к чему-либо, виденному Мухолововым за тридцать четыре года жизни.

И склянка. Стеклянная, аптекарская, с притёртой пробкой, на четверть заполненная жидкостью густого синего цвета. Того самого синего.

Мухоловов поднял склянку к свету из окна. Жидкость была красива – глубокого кобальтового оттенка, похожего на цвет ночного неба над Невой в белые ночи, которых нынче ждать ещё полгода. Он осторожно вытащил пробку и понюхал.

Ничем. Совершенно ничем. Ни спиртом, ни маслом, ни кислотой. Просто – ничем.

Это было странно. Мухоловов заткнул склянку обратно, завернул всё найденное в тряпицу и спрятал за пазуху. На стене кабинета, над столом, висел ещё один чертёж – пришпиленный гвоздиками, большой, подробный. Похож на план здания, но… нет. Не здания. Мухоловов пригляделся. Те же символы, что на бумаге из кармана покойника, – треугольники, круги, перечёркнутые линии. Поверх них – стрелки, цифры. И в углу – рисунок, от которого у Мухоловова похолодело под рёбрами: чаша, из которой поднимается пламя, а в пламени – саламандра.

Алхимический символ. Мухоловов не был знатоком герметических наук – он, по правде, считал алхимиков жуликами, а их науку – дорогостоящим способом превращения золота в дым. Но саламандру в огне знал: видел на гравюрах в конфискованных книгах. Символ трансмутации. Превращения одного вещества в другое.

Немец-архитектор, тайно занимающийся алхимией в Петербурге 1718 года. Отравленный неизвестным ядом, покрытый синими пятнами, с чертежами, которые не расшифрует и профессор. И – склянка с жидкостью цвета бездны.

– Еремей Тихонович! – крикнул Мухоловов вниз. – Заканчивай утешать вдовицу, едем в Кунсткамеру. Мертвецу нашему надобно кишки показать.

Снизу раздался грохот ещё одного стула и сдавленный немецкий мат фрау Циммерман.

Анатомический театр при Кунсткамере помещался в каменном флигеле на Васильевском острове и представлял собой, по мнению Мухоловова, место, в которое Господь заглядывает только для того, чтобы убедиться – ад на земле вполне возможен и без его участия.

Каменные стены, сочащиеся сыростью. Длинный дубовый стол, потемневший от крови и сукровицы до цвета старого красного дерева. Полки с банками, в которых плавали – Мухоловов старался не смотреть – отдельные части человеческого организма, законсервированные в спирту с тем тщанием, с которым хорошая хозяйка закатывает огурцы. В углу – скелет на крючке, ухмыляющийся с тем самодовольством, с каким ухмыляются все, кому больше нечего терять.

Антонио Бальдассаре Кривелли, лекарь при Петербургском гарнизоне, встретил их с восторгом ребёнка, которому принесли новую игрушку.

– Синьор Мухоловофф! – Кривелли произносил его фамилию так, словно это было название итальянского десерта. – Какой великолепный экземпляр! Вы мне испортите аппетит – к знаниям, синьор, к знаниям! Тело на стол, prego!

Кривелли был невысок, смугл, черноволос, с тонкими усиками и бородкой, которые он подстригал с такой же тщательностью, с какой иной ювелир огранивает алмазы. Красавец – если бы не тёмные круги под глазами, такие глубокие, что в них можно было бы прятать контрабанду, и не лёгкий тремор рук, который Мухоловов заметил сразу. Зрачки у итальянца были расширены даже в ярком свете свечей, и Мухоловов подумал: «Опиум». Но промолчал – покамест.

Вскрытие началось.

Мухоловов стоял у стола, скрестив руки, и смотрел, как Кривелли работает. Надо отдать итальянцу должное – руки у него, несмотря на тремор, становились тверды, как только касались инструментов. Длинный нож – секционный, из лейденской стали – вскрыл грудную клетку с хрустом, от которого Гнилозубов, стоявший у двери для моральной поддержки, позеленел и едва успел добежать до ведра в углу. Звуки, которые он издавал, вполне могли бы аккомпанировать картине Страшного суда.

– Ваш помощник имеет чувствительный желудок, – заметил Кривелли, раздвигая рёбра ретрактором с непринуждённостью человека, открывающего створки шкафа. – Для бывший палач – это очень… как сказать… иронично.

– Все мы полны сюрпризов, – ответил Мухоловов. – Что скажете?

Кривелли склонился над вскрытым телом. Потыкал пальцем. Понюхал. Потыкал ещё. Достал лупу – хорошую, голландскую, в медной оправе – и долго разглядывал что-то в брюшной полости, бормоча по-итальянски.

Затем выпрямился.

– Печень, – сказал он, и голос его потерял весёлость. – Посмотрите, синьор.

Мухоловов посмотрел. Печень покойного Шпицрутенберга была чёрной. Не тёмно-красной, не бурой – чёрной, как типографская краска, как дно колодца, как совесть подьячего из Разрядного приказа.

– А теперь – желудок.

Желудок, напротив, был ярко-красным – алым, воспалённым, с точечными кровоизлияниями на слизистой, похожими на рассыпанные рубины.

– Это не утопление, – произнёс Кривелли. – Этот человек был мёртв до того, как попал в воду. Это яд.

– Мышьяк? – спросил Мухоловов. Он видел подобную картину дважды – в обоих случаях жёнки травили мужей, оба раза мышьяком, оба раза неудачно.

– Нет, – Кривелли покачал головой. – Мышьяк даёт другое – бледность кожи, не синеву. Кровоизлияния – да, но не такие. И печень – мышьяк её увеличивает, а здесь она… – он снова наклонился с лупой, – …здесь она ссохлась. Уменьшилась. Как будто… как будто что-то высосало из неё жизнь.

Он помолчал.

– Я практикую двадцать лет, синьор. Падуанский университет, Болонья, Вена, Дрезден. Я видел отравления ртутью, свинцом, мышьяком, аконитом, беленой, болиголовом – всем, чем люди травят друг друга, а травят они друг друга, поверьте, с изобретательностью, достойной лучшего применения. Но этого – я не видел никогда.

Мухоловов достал из-за пазухи тряпицу со склянкой и протянул итальянцу.

– А это?

Кривелли взял склянку, посмотрел на свет, открыл, понюхал. Капнул на палец, потёр, посмотрел. Нахмурился.

– Где вы это нашли?

– В тайнике покойного.

– Синий кобальт… Но не только. Здесь что-то ещё. Что-то, чего я… – он замолчал, и Мухоловов мог бы поклясться, что в расширенных зрачках итальянца мелькнул страх.

– Что – «чего вы»?

Кривелли поставил склянку на стол с такой осторожностью, будто она была начинена порохом.

Мухоловов подождал. Молчание – лучший инструмент допроса. Это он усвоил в первый же год службы.

Кривелли облизнул губы:

– Синьор Мухоловофф. Вы спрашиваете не тот вопрос. Не «что это за яд». Правильный вопрос – кто в этом городе способен его изготовить.

– И?

Кривелли посмотрел на него долгим взглядом, в котором смешивались опиумная муть и нечто похожее на расчёт.

– Этого я вам не скажу.

– Не можете или не хотите?

Молчание.

Мухоловов забрал склянку, кивнул и пошёл к выходу. У двери обернулся.

– Кто в этом городе способен достать яд, которого не знает даже итальянский лекарь с двадцатилетним стажем?

Кривелли побледнел – под смуглой кожей это выглядело так, будто он покрылся пеплом.

– Вы задаёте неправильный вопрос, – повторил он, и голос его стал тих. – Правильный – кто способен его ИЗГОТОВИТЬ.

Из угла раздался очередной приступ Гнилозубова, и скелет на крючке качнулся – то ли от сквозняка, то ли от сочувствия.

Глава 3

«В которой наш герой имеет беседу с дамой, чьи достоинства превосходят его жалованье»

Кабак Пелагеи Карповны Сладкобрюховой назывался «У якоря», хотя единственное, что здесь роднило с морским делом, – это количество пьяных, которые к вечеру качались не хуже шлюпки в шторм.

Заведение стояло на углу Большой Першпективы и безымянного переулка, в приземистой мазанке, обмазанной глиной такого унылого цвета, будто глину брали непосредственно из-под ногтей строительных рабочих. Над входом висела вывеска – действительно якорь, намалёванный кем-то, кто, очевидно, видел якорь только во сне, причём в дурном. Из окон несло луком, жжёным салом, табачным дымом и тем особенным мускусным духом, который появляется там, где мужчины пьют третий час, а мыться последний раз изволили на Ильин день.

Мухоловов вошёл, щурясь от дыма.

Внутри было тесно, жарко и шумно. Длинные дубовые столы, лавки, заплёванный пол, тусклые сальные свечи. За одним столом – шведские пленные, тощие, с глазами, в которых стоял Полтавский бой; за другим – гарнизонные солдаты, красномордые, в расстёгнутых мундирах; за третьим – мастеровые с Адмиралтейской верфи, в кожаных передниках, пропахшие дёгтем и скипидаром. Над всем этим вавилонским столпотворением витало облако табачного дыма, такое плотное, что в нём, казалось, можно было вырезать кубик и поставить на стол.

– Чего изволите? – К нему подлетел мальчишка-половой с таким чумазым лицом, что определить его возраст было возможно только по росту.

– Хозяйку, – сказал Мухоловов. И достал из-за обшлага бумагу с печатью Тайной канцелярии.