Марк Еленин – Добрый деловой человек (страница 50)
— Ничуть. Это жизнь закручивает. И одержали мы победу, Зыбин. Принципиальную. Коллегия министерства поддержала нас, дальнейшее проектирование Солнечного поручили ленинградскому институту. Ленинградцы отлично проектируют и контролируют строительство, но у них, как гири на ногах у скороходов, Госстрой и Стройбанк. Каждое даже самое малое новшество — с бою.
— Перестраховщики! — живо воскликнул Зыбин.
— Не клей ярлыков: нормальные мужики, опутанные сотнями инструкций, из которых половина давно устарела.
— Может, подстегнем к этому делу прессу?
— Ты все можешь?
— Все.
— О прессе мне и Богин говорил. Найди, мол, своего друга, он поможет. Город пора пропагандировать, опыт ленинградцев нуждается в поддержке. И им, и нам легче работать будет.
— Иначе мы и не встретились бы?
— Кто знает, если говорить правду. Вся жизнь наша — борьба и круговерть.
— Деловой ты стал шибко.
— Да пошутил, — успокоил его Глеб.
— Тогда выкладывай подробности, бизнесмен ты этакий.
Глеб принялся рассказывать и про встречу с Поповым, которую ему организовал заместитель министра Тулин и про коллегию министерства, про комиссию Милешкина и сегодняшние споры в Госстрое.
— Черт с тобой, — сказал Зыбин, когда Глеб кончил. — Пришлю к тебе в пустыню хорошего газетчика. Тут крепкий мужик нужен: Госстрой, Госплан, опять же Стройбанк, Министерство — инстанции самолюбивые. И в Питер к Попову ему придется смотаться. Сам бы взялся, да грехи не пускают, — с сожалением закончил он.
— Ну и брался бы! — подзадорил его Глеб.
— Так разве отпустят? И потом жарко у вас там уже, а?
— Не жарче, чем здесь. Накурено, дышать нечем. Пойдем отсюда, Андрей, прошу. — Глеб ослабил узел галстука. — Тут за вредность молоко выдавать надо бы…
Расплатившись, они вышли в вестибюль. В холле стало еще многолюднее, больше оживленных групп, длиннее очереди у телефонов. Стройные девушки, ревниво кося глазами друг на друга, наводили красоту перед большим зеркалом. Касса бойко торговала билетами на кинофильм, идущий здесь первым экраном. Работал книжный киоск, и вдоль длинного прилавка, за которым возвышалась равнодушная ко всему происходящему миловидная женщина, тоже толпились, гомонили люди.
Базанов скользнул взглядом по щиту, покрытому яркими театральными афишами, киноплакатами и всевозможными объявлениями, и остолбенел.
Пожилой маленький человек, борясь с тугим свитком ватмана и раскручивая его, прибивал к доске что-то черное — черные слова и портрет, широко обведенный черной рамкой. Глеб шагнул ближе и прочел: военная комиссия Союза журналистов с глубоким прискорбием извещала о том, что после тяжелой продолжительной болезни скончался активный член комиссии, Герой Советского Союза, гвардии генерал-майор в отставке Игорь Игнатьевич Полысалов.
С портрета на Глеба смотрело знакомое смеющееся лицо летчика. Полысалов на этой фотографии выглядел еще более молодым, чем тогда, в чебоксарском госпитале, когда они познакомились. Он был в шлеме, сдвинутом на затылок, в меховой куртке, под которой, прикрыв ворот гимнастерки, был виден грубой вязки свитер. «Этот свитер, кажется, и был у полковника в госпитале, — мелькнула случайная мысль. — Точно. Тот самый свитер».
— Ты что? — подошел Зыбин. — Знал его?
— Андрей, прости, — сказал Глеб. — Я знал этого человека и пойду на его похороны. И давай, если можно, вернемся и выпьем еще по рюмке коньяка за него. Вот как пришлось мне с ним встретиться… свидеться…
У подъезда их ждала служебная черная «Волга». Зыбин сделал какой-то знак шоферу, и тот, кивнув, газанул, сорвался с места и, влившись в целое стадо бешено несущихся от Арбатской площади машин, устремился к улице Горького.
Глеб купил бутылку коньяка, и они поехали к Зыбину.
По дороге Глеб все рассказывал о Полысалове. Как он от имени командования вручал Базанову в тыловом госпитале орден Красного Знамени за Курскую дугу; как Полысалов — гвардии полковник и Герой Советского Союза, воевавший еще в Испании, — хотел стать другом и наставником ему — пацану, вчерашнему школьнику, а тогда простому солдату; как Полысалов, ни слова не говоря Глебу, написал в Ленинград запрос о судьбе родных Базанова, будто бы и он родственник им; как он оплакивал двух сыновей своих, тоже летчиков, на которых получил похоронки, а потом оказалось, что младший, Антон, жив, выжил, и Полысалов, сам еще не оправившийся от тяжелого ранения, удрал из госпиталя и полетел к сыну, а когда они прощались, Полысалов подарил Базанову на память финский нож с наборной ручкой из плексигласа, сделанный аэродромным умельцем, как дорог он был Глебу и как хотел он сберечь его на всю жизнь, а пропала финка быстро, потерял он ее, а вернее всего — украли в поезде, когда он, списанный из армии подчистую, ехал в Среднюю Азию.
Воспоминания о Полысалове и том далеком времени совсем разбередили Базанова. На кухне у Зыбина он, не закусывая, выпил полстакана коньяка и, взяв с собой бутылку, прошел в кабинет. Но пить больше не стал, хотя и бутылку Зыбину не отдал, а сел на тахту, обложившись подушками, готовый к долгому, как сам объявил, разговору и ответам на любые вопросы, — и мгновенно заснул.
Зыбин снял с Глеба ботинки, накрыл ноги пледом. Позвонил по телефону в секретариат, сказал, что сегодня в редакцию уже не вернется. Было еще сравнительно рано. Он думал о том, что в его жизнь опять внезапно вторгся Базанов, что человек этот ему дорог, а проблемы, которые волнуют его, близки; что теперь они встретились почти здоровыми людьми, оба уж и про сердце свое порой забывать стали; что встреча эта, отодвинув ежедневную московскую суетню, напомнила Зыбину то прежнее горение, с которым он «пытал» Базанова, стараясь как можно больше узнать о его жизни бродяги-геолога, отдавшего столько лет поискам золота в пустыне. Зыбин вспомнил и то радостное чувство, пришедшее к нему тогда, когда он твердо решил наконец написать серьезную книгу о пережитом, о встречах с интересными людьми и со своим соседом по палате в первую очередь.
И вот прошло почти два года. Несколько раз он брался за эту книгу. Написал даже пяток страниц первой, вводной, главы, потом передумал — решил, книга будет состоять из новелл, как бы вкрапленных в свободное повествование. Вводная глава оказалась лишней. Он принялся за одну из новелл. Потом быстро написал другую — вспомнил действительный случай, свидетелем которого был, и записал его, ничего не упрощая и не усложняя. Потом что-то надолго оторвало его от книги. Сейчас уж и не вспомнить, что точно: плохое самочувствие, газетная кампания или поездка по любимому туристами Золотому кольцу, в которой он сопровождал французских журналистов. Да и какая, в сущности, разница? Вернувшись к своему письменному столу и перечитав написанное, Зыбин пришел в ужас: интересная вроде бы история была записана стертыми, казенными словами, штампованными фразами, банальными диалогами. Зыбин порвал все без сожаления. И это надолго охладило его пыл…
И тут опять Базанов, как черт из коробочки. Встретились, поговорили. Помнится, тогда, в больнице, он упрекал Глеба в бессюжетности его жизни; столько людей прошло через нее, промелькнуло — и на фронте, и после фронта, а не встретился он ни с кем, растерял и близких, и далеких за два десятка лет… И вот сегодняшняя встреча в Доме журналистов с этим летчиком, не с человеком уже — с портретом в траурной рамке, встреча, которая вторглась в его неотложные дела, поломала все планы, отодвинула, возможно, и отъезд в Солнечный, где его ждут. Способен ли он, Зыбин, на такое?
Сидя за письменным столом и рисуя квадратики и цилиндрики отличной паркеровской ручкой на отличной финской бумаге, Зыбин вновь и вновь задавал себе этот вопрос. И чем больше думал над ним, тем с меньшей уверенностью отвечал на него. По правде говоря, Андрей Петрович Зыбин нынче не чувствовал в себе базановской уверенности. Он завидовал Базанову. И еще думал о том, что, напиши он об этом событии — длинно ли, обстоятельно или коротко, с «подтекстом», как любят нынче писать молодые литераторы, которые «подтекстом» обычно заменяют знание материала или беспробудную вялость чувств, — получится у него плохо, надуманно и малодостоверно. Никто и не поверит, что так было на самом деле…
Утром, едва Глеб вышел из ванной, завтрак уже стоял на столе. Хозяин расстарался вовсю и решил принять гостя по первому разряду. Глеб был молчалив и сосредоточен. Казалось, он напряженно думает о чем-то. Разговор не клеился.
— Уж прости, Андрей, — сказал вдруг Базанов. — Я все про Полысалова думаю и себе удивляюсь. И предположить не мог: два десятка лет назад расстались, и вспоминать я его почти не вспоминал — чего уж тут душой кривить, — а посмотрел вчера на фотографию в рамке, будто меня надвое разрезали и одну половину в могилу кладут. Почему так? Почему такое сильное чувство родилось вдруг во мне и наружу выплыло? И понял. Это юность моя откололась от меня навечно и в землю легла. Большой, трудный и прекрасный пласт жизни — юность. Грустно… И человек большой, яркий из жизни ушел — жалко, очень жалко.
— Я понимаю, Глеб, я понимаю… У тебя есть срочные дела на утро? Нет? Ну и отлично. — Зыбин попытался как-то отвлечь Базанова, но быстро сообразил, что тот хочет побыть один, отдохнуть, и сказал: — Я сейчас мотаю в редакцию, так что тебе придется одному тут. Саморазвлекись — вот радио, вот магнитофон с полным современным набором пленок, книги, периодика. Жратва — в холодильнике. Вот ключи от квартиры. В четыре я заскочу и, если не возражаешь, вместе поедем на панихиду.