Мария Воробьи – На червленом поле (страница 6)
Потом он добавил:
– Мы могли бы читать вместе.
При этих словах на них пахнуло бедой, словно морским воздухом. Они почуяли, но ничего не поняли.
Ах, если бы им довелось понять!
Жаркими летними полуднями, когда плавятся камень, дерево, головы и сам воздух, когда тяжело даже помыслить о деянии – о битве, любовной игре или преступлении, – Уго и Джиролама за чтением романов были холодны, как зимний лед, и обоих била дрожь, и оба думали одинаково, но боялись сказать.
Все сильнее и сильнее пахло морем, пахло бедой.
Ах, если бы им тут повернуть!
В один из дней Джиролама взяла книгу. В этой книге тянулись устами к устам королева Гвиневера и рыцарь Ланселот.
Ах, нет бы ей взять другую!
Медленно столкнулись взглядами Уго и Джиролама, медленно потянулись друг к другу губами.
Летняя жара плавила камни замка, одурелые птицы молчали, потому что стоило им раскрыть клюв, как туда затекала жара.
Джиролама, вскочив, бежала от Уго. Он за ней не бросился – только посмотрел вслед, а потом снова посмотрел на книгу.
Джиролама, прибежав к себе, остановилась у зеркала. Ей казалось, что на ее губах отметина его поцелуя. Она облизала их раз, второй, потом схватила полотенце и принялась яростно оттирать, и дотерлась до того, что губы у нее потрескались и закровили. Все наставления священника, слова матери и истории о ревнивых мужьях подруг резко вспомнились ей, и она, переполненная стыдом, в ужасе от того, что чуть не совершила, стала его избегать. В большом городском замке сделать это было легко, тем более и он не искал встречи с ней.
«Мало ли других женщин, – старательно говорил себе Уго, – а это ведь жена отца. Что за глупое влечение меня повело? В нем нет никакого смысла. Лучше съезжу-ка я к Джулии Кампана. Она, конечно, для такой небольшой птицы, как я, слишком знаменитая куртизанка, однако приветливая со всеми, и дом ее полон девушек в учении. Вдруг я сближусь с какой-нибудь, которая отлично слагает подражания Вергилию, и она мне их почитает…»
Тут его мысль споткнулась тупым ударом в сердце, и он решил, что, пожалуй, не надо чтения.
Казалось даже, что обошлось. Обошлось бы зимой, осенью, весной, но летом – летом они были обречены.
Летом на Апеннинском полуострове господствовали болезни.
На людей нападал огонь святого Антония. Пламя впивалось в руку или ногу, и конечность чернела, словно горелая изнутри. Человек же сам бредил, бился в корчах, плакал от боли. Монашеский орден антонианцев взял на себя обязательство врачевать эту болезнь. Вытянутый крест без верхней перекладины, в виде буквы «тау»[8], был вышит на их одеждах. Они касались почерневших конечностей без страха или отвращения, и у каждого из них была ручная пила, чтобы пилить кости.
Приходила английская потливая горячка. Она начиналась с боли, которая неспешно охватывала все тело и прочно обосновывалась в груди. Она туманила разум, и человек засыпал, и спал все больше, и больше, и никогда уже не просыпался. Людей будили, тормошили, кололи иглами и били по щекам. Все знали, что больным нельзя спать, – и спать им не давали.
Некоторые болезни были связаны с танцами. Иногда люди заболевали плясками. Самая страшная из них была пляска святого Витта. Люди иногда вставали и танцевали, танцевали, и все никак не могли остановиться, пока не падали на землю. Но даже лежа на земле, они продолжали двигать руками и ногами, изгибались и извивались, будучи не в силах прекратить танец. Ходили слухи, что так танцевали даже мертвые: этих слухов все боялись – и все им верили. Иногда плясать начинал один. Иногда плясала дюжина. Однажды было, что плясать начал весь город. Боялись, что это заразно, называли танцевальной чумой. Чтобы избавиться от пляски-смерти, требовалось станцевать, но не бог знает где, а в особом месте: перед могилой святого Витта в день его именин, что были пятнадцатого июня.
Много болезней терзало бедное, податливое, непрочное человеческое тело. Но самой страшной из всех была чума.
Чума скакала на коне не черном, не рыжем и не на коне блед, но на коне белом, чума была королем, от чумы не помогали монахи с пилами, танец у могилы святого или иглы и отвары, не дающие уснуть. От чумы можно было только бежать, бежать в маленькие замки, маленькие города и деревни, запереть ворота – и молиться о том, чтобы прошла мимо.
Чума не проходила. Чума не умирала. Чума не спала. Рано или поздно она просто уходила в другие края, вместе с кошками, вместе с крысами, вместе с ядовитым летним воздухом. Она уходила далеко-далеко, босоногая нищая старуха, она терзала другие народы и страны. Потом возвращалась и собирала свою жатву. Иногда жатва была маленькой, иногда средней, иногда большой – такой большой, что переполненная земля выплевывала могилы, не в силах их больше в себя принимать.
Чума убила Уго и Джироламу.
Она убила их вернее, чем если бы они заболели, она убила их вернее, чем если бы черные нарывы вспухли на их горлах.
Чума загнала их в угол, из которого им не было никакого выхода, – только в объятия друг другу.
Они были вдвоем на загородной вилле – они и пятеро слуг, – приехав туда по делам. Остались на день, и оказалось, что за этот день хворь подступила к воротам города, и их закрыли. Тогда Уго затворил ворота виллы, чтобы никто не проник к ним: так требовала обычная осторожность, так делали все.
Уго затворил ворота, а когда обернулся, то увидел, что за его спиной стоит Джиролама.
Сильно-сильно запахло морем, до одури, до головокружения.
Никто не знает, сколько они ждали, прежде чем броситься в чужие объятия. Была это минута? Или тогда они кивнули друг другу, и разошлись, и избегали один другого неделями? Никто не знает, сколько они боролись с собой, – но знают, что в итоге они бросились.
Рассчитывали они скрывать свою связь или просто по молодости отдались ей целиком и не думали?
В башне, летом, во время чумы, томились не только они, но и пятеро слуг. Когда заточение закончилось, Уго и Джиролама уговорились молчать, но служанка Джироламы такой клятвы не давала.
В тот день, когда все они вернулись в город, она рассказала все маркизу. За слова платили полновесно: ей выдали золотые монеты и отрез ткани на платье.
Маркиз велел их привести, но прежде, чем любовников ввели к нему, передумал: велел отвести их в темницы замка, бросить в подземелье по отдельности.
Велел привести к себе четырех оставшихся слуг и спросил их о сыне и о жене. Все четверо подтвердили слова служанки, но им за их слова не досталось золота, а достались плети – за то, что молчали.
Служанка, обрадованная дарами, стала рассказывать о грехе Джироламы и грехе Уго. Она говорила об этом на базаре, она говорила об этом товаркам, продавцам, кумушкам в церкви, шептала на чужих дворах – и все этому ужасались, и все этому впечатлялись, и ей очень нравилось, какую реакцию она вызывала.
В конце концов маркиз об этом прознал, и она была так же бита плетьми на дворе, как и четверо остальных.
Воистину, за одни и те же слова идет совершенно разная оплата!
Никколо д’Арно хорошо относился к молоденькой жене. Он знал, что ей тяжело с отрядом пасынков, с таким большим хозяйством и с ним – угрюмым и старым. Он хотел ее чаще радовать.
Никколо д’Арно любил и ценил своего сына-первенца. Сын был отважный и начитанный, идеальный рыцарь, хороший будущий маркиз Салуццо.
Да, Никколо любил их обоих.
Пока они не предали его.
Даже теперь Никколо не хотел их гибели. Он хотел найти в себе силы их простить.
Но слова, пущенные служанкой, разошлись быстро по всему Апеннинскому полуострову. Все знали об их позоре. Об этом сплетничали на празднествах. Об этом писали в письмах. Об этом говорили на базарах и у колодцев, об этом беседовали матроны и куртизанки, рыцари и прелаты.
Слух, нежный, как только что проклюнувшийся птенец, обрел вдруг плоть и силу, вырос – зрелый коршун. Никто уже не мог управлять им, а он все рос и рос, и тень его крыльев накрыла Салуццо плотнее, чем грозовое облако. Слух достиг границ моря и северных гор и там остановился, довольный собой, что некому больше было рассказывать.
Тогда слух развернулся и пошел обратно на Салуццо.
Стали говорить другое: что надо бы маркизу наказать неверную жену и преступного сына. Что их нельзя не наказать, и кара должна быть ужасной, ибо таков порядок и таков закон. Что ни развод, ни изгнание не будут достаточны, что такие вещи смываются только кровью. Что надо взять пеньковую веревку и повесить жену, что надо хорошо наточить топор с дубовым древком и отсечь сыну голову.
Никколо не хотел внимать этому слуху, не хотел слушать роящийся гул чужих голосов – любопытных и беспощадных, жадных до крови. Но они стучались в его ушах, грохотали и рокотали, когда он спал, скакал на лошади, писал письма, упражнялся с оружием.
Ему стало сниться, что он уже казнил изменников. Он уже видел повешенную жену, видел отсеченную голову сына. Каждый раз, когда ему мерещилось такое, он повелевал изготовить по пеньковой веревке, по топору с дубовой рукоятью. Скоро их скопилось столько, что их уже приходилось продавать со двора.
Продавали – говорили:
– Это та веревка, на которой повешена – была или будет – молодая госпожа Джиролама д’Арно. Это тот топор, которым – была или будет – отделена от тела голова молодого господина Уго д’Арно.