Мария Турн-унд-Таксис – Два лика Рильке (страница 24)
Во всяком случае, глубокое различие двух натур содействовало тому, что этот чудесный союз становился все более ненадежным и почти прервался. Быть может, и потому еще, что Рильке в конце концов не хватило достаточного вчувствования (Einfühlung) в совершенно инаковый характер своего великого друга, что он хотел видеть его таким, каким представлял себе, исходя из своей благодарности и восхищения, таким, в каком он лично для себя нуждался. Не существует приятия без соответствующего ему отдания, если вести речь о глубоком восприятии дара; в данном случае ученик дал недостаточно, он – кому Роден выдал тайну своей старости: свою меланхолию в связи с ослаблением радости-наслаждения, куда Роден инстинктивно включал и художественное, и чувственное. Есть что-то трогательное в том, как, по свидетельству самого Рильке, старец объяснял ему свой отказ, так что даже и после этого он все же оставался для поэта «…одним из важнейших людей, ориентиром, возвышающимся над временем, необыкновенным примером, видимым вдали чудом – и одновременно несказанно одиноким старым человеком, одиноким в своем величественном старчестве» (1903 г.).
В уже упоминавшемся письме 1911 года ощутимо отсутствие некой прощальной благосклонности по отношению к тем впечатлениям от Родена, которые заставляли его страдать. Рильке пишет: «Я пережил многое из того, что повергало меня в смущение, много наблюдений подобных тому, как Роден на своем семидесятом году попросту впал в безвкусицу, словно за его спиной не было бесконечной работы; когда нечто убогое, некая липкая мелочность, подобную которой он раньше, конечно же, в большом количестве сбрасывал со своего пути, не оставляя себе времени заниматься ею, – подкарауливала его и играючи побеждала, превращая день за днем его старость в нечто гротескное и смешное… Что я мог сделать со всем этим?»
В конце концов он сделал с этим единственно правильное, и сделал уже тогда, сразу же после первых трещин в отношениях: обратился за помощью к самому себе и к той чрезвычайной выучке, которую он предпринял, занявшись наиважнейшей для себя темой – произошло это в его первом крупном прозаическом произведении, в «Мальте Лауридс Бригге». Впервые он сообщает об этом из Рима (вилла Штроль-Ферн) 12 мая 1904 года: «Моя новая книга (сплошная, без перебивок, проза, что будет для меня учебой и тем чаемым прогрессом, благодаря которому я смогу когда-нибудь позднее написать всё остальное, в том числе роман о военной школе)…»
«Роман о военной школе», описание впечатлений от кадетской школы в Санкт-Пёльтене, было вторым, что, как он отчетливо ощущал, надлежало ему сделать: первым было преодоление тех отдаленнейших, туманных детских воспоминаний, воззвать к которым у него никогда не хватало мужества. «Еще раз проработать свое детство», – так называл он это, понимая под этим погружение туда, где находился действительно
Борьба за это мужество образует умалчиваемую проблематику романа о Мальте. Его немногословие в финале приоткрывает свою причину в вопросе о «безответно любимом Боге». Бог «Часослова» еще ободряюще обнимает людей: совсем иначе происходит это на парижских улицах, населенных явно богооставленными людьми, а кроме того – ужасом, убожеством, нищетой и развращенностью. Являть мужество перед лицом такой реальности здесь надо точно так же, как перед чудовищами и привидениями, скрыто действующими в глубинах воспоминаний, являть бесстрашие. Совершенная любовь к Богу изгоняет не только страх, но даже и любовь – в качестве всего лишь чувствительности, сориентированной на взаимность, ибо в действительном Едино-Бытии не может быть никакой обратной трансформации: такое
То, что на более раннем этапе рождалось у Рильке как отношение к ремесленному материалу, здесь ищет испытания в самом сокровенном: в причастности в самом предельном смысле этого слова, поверх всех эмоциональных нагрузок. Однако во время штурма, на некой последней дистанции она остается недоступно-закрытой, глубина нужды не дает возможности вполне спуститься к Богу. Следствием этой дистанции становится то, что отныне божественное проявляет себя как нечто удаленное от жизни – как тихо переходящее в потустороннее. До тех пор пока – в «Элегиях», прорвавшихся из отчаяния и страстной тоски – на месте Бога не встали ангелы, которые однако тоже любимы
Книга о Мальте явилась словно охваченная молниями надежд и ужасов, в грозовых раскатах навстречу возвещаемому; личное здесь еще спрятано в вымышленном, а безличное освещено наблюдениями, вытекающими из широты переживаний реального дня. С неописуемой прозрачной ясностью, посредством которой поэт смог осветить внутренние глубины, представлялись ему иногда эти смещающиеся душевные наслоения, в которых он жил на неровных путях к Богу, на которые взбирался и с которых падал, чтобы бесконечно подниматься дальше. В одном, много более позднем, письме (26 июня 1914, из Парижа, ул. Кампань) об этом сказано в таких словах: «Так это будет и дальше, и тем очевиднее, чем больше я перепроверяю, есть ли у меня выправка и осанка (
За два года перед тем (10 января 1912 года, замок Ду-ино), опечаленный таким положением дел, он отмечал, сколь серьезно это мешало ему обрести цельность: «Я так устал от этого; подобно тому, кто, передвигаясь на костылях, непременно протирает насквозь пиджак под мышками, так и у моей односторонне изношенной натуры, боюсь, однажды появятся дыры, при том что в других местах она останется как новенькая».
И когда к концу книги «блудный сын» возвращается, и когда все более и более становится ясно, что он отнюдь не возвратившийся-домой, отнюдь не тот, в ком домашние смогли бы узнать его, когда становится ясно, что исполненная радости, прощающая любовь представляла бы собой отнюдь не меньшее недоразумение, чем та, что пребывала бы гневной и порицающей: тогда снова повторяется приведенная в письме автохарактеристика Рильке. Во всяком случае об этом свидетельствует его пиджак, что выглядит «как новенький», неведомо, кем или чем до этого он столь утомительно был носимым и не были ли то костыли. Ему не остается ничего иного, кроме как действовать так, будто никакого недоразумения по его поводу