Мария Колесникова – Перстень вьюги (страница 25)
Он взял карандашик и дописал: «Метагалактика в смысле пространственной формы представляет из себя псевдосферу Лобачевского. Импульсы-галактики, двигаясь по псевдосферической поверхности и разгоняясь, как бы „усиливаются“. Таким образом псевдосфера Лобачевского является „усилителем“ скорости и действует по принципу трансформатора с большим коэффициентом полезного действия: сила тока увеличивается, а напряжение падает. Это своего рода аналогия ускорителя для разгона частиц. Об этом свидетельствует тот факт, что удаленные галактики разбегаются с субсветовыми скоростями».
Он задержался на этой мысли. Открытие? Псевдосфера должна действовать как мощный усилитель. Псевдосферическое пространство является усилителем… Если бы можно было построить хотя бы небольшую металлическую модель псевдосферы Лобачевского!
Он усмехнулся. Через несколько часов он уходит на опасное задание. Может быть, идея так и останется непроверенной. А возможно, он просто заблуждается и никакого открытия нет?.. Но мысли просились на бумагу, и он записал: «Юный Галуа за несколько часов до смерти стал великим математиком. Значит, он был им всегда. Вдруг — не бывает». «Любое тело, в том числе и мое, существует только потому, что оно ведет энергообмен с единым мировым полем, которое и есть не что иное, как излучение всех тел. Взаимодействие всего со всем означает передачу энергии от одной системы к другой. Особое мировое поле в виде сферы окружает любое тело: твое и мое». «Может быть, тяготение — только реакция улетающих фотонов и никаких частиц тяготения не существует?» «Стабильность суть отрицательная энтропия. Нужно различать стремление к стабильности и стремление к равновесию. Излучение характеризует энтропию, стабильные формы — порядок. Почему-то все считается наоборот». «Прежде чем умереть, человек должен: любить, по возможности быть любимым, увидеть то, что видели другие — иные страны, подлинники Рафаэля, Микеланджело, Боттичелли, Босха, — побывать в Третьяковской галерее и Эрмитаже, в Альгамбре и в Толедо, в Лондоне и Париже, обязательно — во Флоренции и Венеции, на Площади цветов в Риме, где инквизиторы сожгли Бруно, — на Дальнем Востоке, в Монголии и Японии, в Греции и Турции, в Трое, Эфесе, Пергаме; пересечь хотя бы один океан, взглянуть на небо за экватором. Человек должен иметь детей. Тот, кто не любит детей, — нравственный урод». «Как я представляю себе человека будущего? Если сказать, что он будет гармонически развитым, то, значит, не сказать почти ничего: понятие гармоничности меняется со временем. Что будут подразумевать под гармонической развитостью наши отдаленные потомки, сейчас невозможно сказать. Эрудиция в сочетании с высокой нравственностью? Гармонически развитая личность может появиться только в коммунистическом обществе, когда будут устранены все формы личной зависимости человека. Но пока она появится — плыть да плыть». «Мы привыкли считать, что наука — благо. Но бесспорно ли это? Нужно всегда помнить: социальный кризис в капиталистических странах порождает нравственный кризис. Не создадим ли мы, ученые, Франкенштейна, который в конечном итоге разрушит мир? Нужно всегда заботиться о сохранении нравственного здоровья общества». «Я сделал своим девизом слова Джордано Бруно: „Лучше достойная и героическая смерть, чем недостойный и подлый триумф“. Не нужно никому ничего доказывать, нужно быть честным перед самим собой. Так я понимаю кантовский императив. Кант прав, когда говорит, что любовь к людям не может быть предписана как заповедь, так как ни один человек не может любить по приказанию. Никогда не относись к другому человеку как к средству для своих целей, но всегда как к цели в себе».
Кажется, выписал все… Когда человека признают великим, то даже его банальные высказывания кажутся наполненными глубоким смыслом. Хе-хе… великим нельзя сделаться по собственному желанию или благодаря упорному труду мысли. Когда-нибудь, в весьма отдаленном будущем, когда ни Дягилева, ни войны не будет, какой-нибудь высоколобый мудрец изречет: дескать, человечество из века в век занималось глупостью — истребляло самое себя. Зачем? Зачем люди воевали, занимались так называемой «вещной деятельностью», то есть физическим трудом, когда каждому школьнику ясно, что убивать — дикое варварство, и в двадцатом веке все-таки смогли бы как-нибудь договориться не уничтожать друг друга; и что человек не должен нести машинные функции, так как собственно человеческая деятельность — это творчество и только творчество, а все остальные виды деятельности — нечеловеческие. Так будет рассуждать высоколобый мудрец, который родится еще не скоро. Но Дягилев знает, как он будет рассуждать, мудрец тридцатого века. Сейчас он признался самому себе, что из поэтов любил не Блока, а Маяковского, который был ближе по духу. Трагическая фигура поэта всегда представлялась ему, когда выходил на набережную Невы. Маяковский покончил с собой в Москве. Но Дягилеву он почему-то казался внутренне связанным с Невой, с сизыми сумерками над Ленинградом. Он любил ранние поэмы Маяковского, а из позднего вот это: «Я свое земное не дожил, на земле свое недолюбил…»
Он перечитал свои записи в блокнотике, задумался. О чем здесь? Возможно, уму более обостренному все это покажется детским лепетом?..
«Я был, я жил… и я сгорел… Неужели от меня останутся только мало кому понятные формулы и вот эти смутные мысли, не выражающие по сути ничего значительного?»
Ему сделалось страшно. Небо над головой было синее, бездонное. Но оно не имело никакого отношения к смерти человека. К его смерти имеет отношение только земля. И только земля. Страшна не смерть сама по себе, а та маленькая железная дверь, которая пропускает только в одном направлении и сразу же захлопывается навеки. Навеки… Как бы и чем бы ни утешал себя человек — навеки!
Дягилевым овладел спокойный ужас перед уничтожением.
Он выдрал исписанные листочки, порвал их и пустил на ветер.
«Дорогой большелобый мудрец из глубины грядущих веков! Я приветствую тебя и желаю тебе прожить твои законные восемьсот лет. Я беззаветно верю в то, что светлые мечты человечества, за которые не жалко отдать жизнь, рано или поздно осуществятся. Они не могут не осуществиться.
Как сказал поэт: дело прочно, когда под ним струится кровь…
Мы, „посетившие сей мир в его минуты роковые“, были счастливы: поверь мне! Мы изведали глубины всего. Будь и ты счастлив! Ну а мне пора… Ах, да… хочешь знать кое-что обо мне? Так и быть — самую малость. О себе всегда трудно говорить. Особенно когда имеешь дело с отдаленным потомком. Поймет ли? По логике вещей, должен понять… Обязан. Ведь ты — это я, продолженный в бесконечность времен. Я был в моих предках, буду в тебе, в череде последующих поколений. Мы все — часть великого целого, пребывающего во всех временах. Если бы все было не так — нить истории человечества давно оборвалась бы. Для отдельного человека стихия событий сменяется вечностью — только и всего. Мое прошлое? Из чего оно соткано? Скитания, радости и печали, как мне кажется, — они были особенные, не такие, как у других. А может быть, я заблуждаюсь, словно бы выделяя свою фигуру? Человек сам себе всегда представляется особенным, исключительным. Наш мысленный разговор через века все равно никому не удастся подслушать. Знаешь, признаюсь тебе: я плохо помню своего отца и деда; их зарубили беляки на гражданской войне. Воспитывал меня отчим, которого на этой самой гражданской войне сильно контузило: он оглох на оба уха. То была необходимость. Добрая воля, продиктованная необходимостью. Классовая борьба не на живот, а на смерть. Так уж у нас тут заведено, когда мы отстаиваем классовые интересы. Они, мои ближайшие предки, растворились в миллионах, они живут лишь в памяти близких. Для истории они — безымянные множества. И я принял новую войну с этих позиций. Приятно заниматься наукой, творческой деятельностью, физикой элементарных частиц и тому подобное, гораздо приятнее, чем разводить вшей в окопах и траншеях. Ах да, тебе неведомо, что такое окопы, траншеи или, скажем, дистрофия, что такое вошь… Вошь — спутник войны.
Черт возьми, я прожил на белом свете совсем мало и очень мало размышлял о жизни, о смерти. Все было некогда. Смерть представлялась такой далекой и нереальной, что и думать-то о ней не хотелось. Да, я многого так и не успел понять, остался большим ребенком. А ведь очень важно понять хоть что-то, прежде чем уйти отсюда…»
И он стал думать о жизни и смерти, о таинственной сущности бытия. Неужели человек рождается только для того, чтобы быть функцией чего-то? Человек — функция разума. Другие животные тоже по-своему выполняют функцию «познания» природой самой себя, и мы, по сути, объясняем лишь то, что происходит между функциями, а не между сущностями… Сущность от нас скрыта…
Он припомнил себя босоногим мальчишкой, шлепающим по воде. Тогда все казалось сверкающим: и Волга, и небо, и горы. А ночью звездное небо напоминало цветущий вишневый сад — оно казалось усеянным белыми цветами. На баржах лежали рябые арбузы необыкновенной величины. В сияющую даль, куда-то к морю, уходили белые пароходы. У него имелось заветное местечко на песчаном островке. Туда он уплывал от шумных пляжей, часами жарился на солнце и думал. О чем? Сейчас не мог бы сказать, о чем. Но он любил думать. Он пытался понять окружающий мир. И из своего познания постоянно складывал свой собственный мир — величественный и прекрасный. Он любил блеск мысли, ее красоту и четкость. Да, он носил в себе целый мир, неведомый и недоступный, по сути, никому. Ему нравился афоризм Льва Толстого из его «Дневника молодости»: «В мечте есть сторона, которая выше действительности. В действительности есть сторона, которая выше мечты. Полное счастье было бы соединением того и другого». Он искал этого счастья, а Наташе говорил, посмеиваясь: «Мне это изречение почему-то напоминает синусоиду».