Мария Галина – Время жестоких снов (страница 43)
– Хватит болтать! – разозлилась вдруг Корделия. – Были у настоятеля слабости, я первая ему о том в глаза говорила, когда живал он с нами. Но был он человеком нутром крепким, и никто его с Розалькой во грехе не ловил ни разу.
– Потому как плебанию на ночь засовом железным закрывал! – Бабища в полосатом фартуке растянула губы в усмешке, выставив беззубую челюсть.
– А даже если и так! – Корделия аж посинела от возмущения. – Что с того? Лучше он, который с Розалькою жил, чем многие мужики, которые перед богами и алтарем брак заключали. Ведь помню я, как мужик ваш, упившись до свиного визга, к нашей Ярославне клинья подбивал и ночами под тыном, словно пес, выл. Но не для пса колбаса, не для него Ярославна предназначена, а только для…
– Того князя, о котором вы нам все уши прожужжали? – загоготала тетка. – Так расскажите нам, ваша милость Корделия, отчего Ярославна, чистая и благородная девушка, через год от оного князя сбегла, двоих деток бросивши? И с кем? С наемником простым, мужиком грубым и дерзким, который наверняка уж успел ее где-то под забором с дитятком новым бросить.
– Ах ты обезьяна! – рыкнула Корделия. – Я тебе язык твой паршивый собственными руками выдерну, чтоб больше не молотила им почем зря, дурында!
И вцепились друг дружке в патлы, как оно у баб из Вильжинской долины принято. Канюк же, который некоторое время прислушивался к их воплям, лишь сильнее прильнул к щелястому полу храма. Ибо осознал уже, что миссия его окажется труднее, нежели предполагалось, – и не только из-за скандальности сельских баб.
Всю следующую неделю Канюк потихоньку проникался страшными подозрениями. И не то чтобы у него были проблемы с селянами – народец Вильжинской долины присматривался к нему внимательно, но с должным почтением. Однако все шло не так, как следовало. В сумерках из углов комнаты доносились странные шорохи и скрипы; сперва он грешил на мышей, которые и в церкви учиняли страшный шум во время святейших церемоний, – но в комнате-то он ни разу не сумел их приметить. Хуже того, когда с лампадкой заглядывал под сундуки и прочую мебель, все казалось, будто в тенях под стенами, у самой земли что-то мелькает и злобно хихикает, глядя на его усилия.
И были это не единственные признаки злой силы, что шалела ночами у него в избе. По утрам он находил свою комнату до блеска отдраенной, старательно подметенной, с подворьем, посыпанным чистейшим песочком и выстланным свежим камышом. Сперва тщился надеждой, что кто-то из женок прокрадывается во тьме в плебанию и управляет бабьи дела – в которых он, сказать по правде, и нуждался не так уж сильно, как и в женской компании, поскольку в монастыре привык сам заботиться о своих потребностях, а те были весьма скромны. Он даже признался о своем подозрении мельничихе Корделии, которая казалась ему женщиной честной и властной, хотя он и слыхивал, что дочка ее крепко заблудила, бросив законного супруга. Корделия сперва насупилась и принялась поносить распутство лишенных мужниной опеки и надзора баб. Скоренько выложила она также Канюку – совершенно против его воли и желания, – какая из баб взяла себе в полюбовники одного из приведенных сюда ведьмой обормотов, однако на просьбу его ничего присоветовать не смогла.
Однажды ночью Канюк самолично затаился под затеняющей плебанию березой, желая поймать с поличным распутную бабенку. И это ничем не помогло. Ночь напролет трясся он от холода, бормоча под нос молитвы, отгоняющие злые силы, но утром комната была привычно прибрана, расписные тарелки на стенах обметены от пыли, а подушки на кровати старательно взбиты и уложены аккуратной горкой. На столе свежеиспеченная дрожжевая лепешка с ягодами пахла столь чудесно, что он оторвал себе кусок. И говорить не стоило, что все горшки да миски сияли так, словно их никто никогда и в огонь-то не ставил, дров не стало меньше ни на щепочку, а зольник сверкал чистотой. Некоторое время Канюк сидел за столом из черешневого дерева, низко свесив голову, и страдал над своими грехами и несовершенствами, из-за коих к нему ластятся проклятые силы. И ничего, совершенно ничего не мог с этим поделать.
В хлеву творились схожие странности. Корова и козы, подарок старого отца-настоятеля, который прекрасно понимал, что земли в Змиевых Горах ужасно разорены, оставались всегда выдоены перед рассветом, а молоко дожидалось Канюка в искусно расписанных жбанах. Пить он его не смел, пугаясь адского обмана, а потому каждое утро относил в храм и торжественно благословлял. А поскольку ему казалось грехом понапрасну расточать божеские дары, велел он дурачку Куфлику, который иной раз заходил в плебанию для грязной работы, делить их меж беднейших из баб. Но на молоке дело не заканчивалось. Гнедок его всегда был вычищен скребком, и даже в гриву ему кто-то вплетал красные ленты. В огороде за плебанией капуста и репа росли, словно ошалели, а одичавшие розы, которые он собственными руками прививал и пестовал, со временем покрылись цветом столь пахучим, что девицы со всего села сбегались на них подивиться.
Народец Вильжинской долины принялся болтать, что по какой-то причине Бабуся Ягодка чрезвычайно способствует новому настоятелю. И подозрение оное крепко Канюку докучало.
Но хуже прочего были кошмары, что наведывались к нему чуть ли не каждую ночь, придавливая и угнетая, будто мельничные жернова. Кроме самой первой ночи ему никогда не удавалось подловить эту змору, но он помнил глазища, горящие, будто адские уголья, и низкий хриплый голос, что шептал ему в ухо мерзейшие заклинания. Одуревши от ночного кошмара, он чувствовал, как некто приближается к нему, трогает медленно, осторожно, щекочет дыханием горло. И что пугало крепче прочего, во сне прикосновение это не было ему отвратительно. Оно искушало прижаться к тому мягкому и ласковому, что лежало рядом с ним каждую ночь.
Просыпался он на рассвете, с первыми криками сельских петухов, и видел на подушках вмятину от ее тела, все еще теплую и зовущую. Осматривался в комнате, прибранной, светлой от утреннего солнца, что врывалось в приоткрытые ставни, хотя он хорошо помнил, что в сумерках прикрывал их на крючок. И охватывала его пронзительная жалость из-за собственной слабости и открытости пред нечистой силой. Потихоньку начинал он также задумываться, не переоценил ли аббат его набожности и не следует ли ему вернуться в монастырь, где звук святых колоколов и совместные молитвы монахов очистят его и вызволят из обольщения.
И вот однажды ночью Канюк очнулся в комнате, посеребренной лунным светом, и в полной красе узрел свою преследовательницу. Мара сидела на сундуке, нога за ногу, игриво показывая краешек шелкового чулка. Вьющиеся черные волосы она заколола серебряным гребнем и свободно пустила по спине, губы мерзейше накрасила, ресницы, как видно, подкрутила и подмалевала угольком, а глазищи ее искрились и иронично поблескивали. Платье из красного шелка украшено было оборками в вырезе столь низком, что Канюк, который подобного не видывал и на образах со святыми, укрощавшими языческих распутниц, даже покраснел от возмущения. Ночная мара, несомненно, приметила этот взгляд, поскольку весело улыбнулась и облизала губы острым язычком. Это было уж слишком.
– Ступай прочь, проклятая! – крикнул он, делая знак, отвращающий зло. – Именем Цион Церена взываю к тебе, отступи, нечистая сила!
– Чего это вы все так с этой чистотой? – Мара чуть скривилась, однако никак не выказала ни страха, ни стыда. – Монахи в год хорошо если раза четыре моются, да и то лишь когда солнышко посильнее припечет, но как о чистоте горло драть – так они завсегда первые. И не стыдно так с чужими разговаривать, ась? Я вот разве спрашиваю, отчего у тебя в бочке дождевая вода на купель так застоялась, что жабы в ней повылуплялись?
Канюк аж онемел от подобной наглости. Впрочем, он и так толком не понимал он, о чем же говорить дальше. В сказаниях суккубы бежали со всех ног, едва только монах приходил в себя и начинал взывать к святому имени, поэтому он и оказался не готов к долгой болтовне.
– Ну, чего таращитесь, словно василиск? – Суккубица пожала плечами. – Я же вас жрать не стану и в козла не превращу. Разговаривать я с вами пришла. Так, по-соседски, согласно обычаю.
Канюк улегся на подушках поудобней, пытаясь принять достойную позу. А это было куда как нелегко, учитывая, что мара таращилась на него слишком уж нахально.
– Вы-то – здешняя женщина? – спросил он осторожно. – Простите, но имени вашего вспомнить я не в силах и, кажется, ранее в храме вас не видывал…
Тут Канюк благоразумно вспомнил сельскую распутницу с милым именем Горностайка, которая также не переступала освященные пороги, всячески выказывая ему свое неприятие. Правда, незнакомка была одета побогаче, однако таращилась непристойно, болтала с набожным человеком столь же дерзко, как и Горностайка, а платье ее было слишком уж нескромно.
– Это, честно говоря, несколько не ко времени, – намекнул он деликатно, не желая задеть несчастную грешницу. – Но я весьма рад тебе, дитя мое. Чрезвычайно. А еще сильнее я буду рад, ежели ты пожелаешь присоединиться к нам в молитве. И не бойся, что в храме кто-то взглянет на тебя искоса или неосторожным словом учинит неприятность, поскольку люди в Вильжинской долине добры и набожны…