Мария Эбнер-Эшенбах – Новеллы (страница 39)
«Всё будет хорошо, я не боюсь», – ответил мужчина, и его губы искривила кривая улыбка.
Анна бросила на него взгляд, полный презрения и дерзкого вызова: «У них есть уши, но они не слышат, – проповедовал на днях пастор. Вот и ты какой человек – Иди! Сколько раз мне это повторять? Уходи!»
Георг вскочил. Глаза его сверкали от гнева. С поднятыми кулаками он бросился на дурочку, посмевшую так его оскорбить, а та, не дрогнув, и не издав ни звука, ответила на его угрожающий жест холодным, оборонительным жестом.
Он опустил руки. В нём шла тяжёлая борьба, бурлили самые противоречивые чувства. Внезапно они нахлынули на него, охватив с одинаковой силой. Он остановился прямо у гроба, невольно скользнув взглядом по мёртвой женщине. Дрожь пробежала по его телу, но он не отвёл глаз. Он смотрел не на образ ужаса, а на преображённый образ терпения и примирения. В нём пробудилось глубокое чувство. «Мать Тереза!» – воскликнул он. Вся его твёрдость исчезла, растаяла, всё его окоченевшее существо пришло в движение. Он бросился на колени и воззвал к мёртвой женщине. «Мать Тереза! Помолись за меня! Ты была так добра и простила меня за то, что узнала. Прости и за остальное. Теперь ты знаешь, знаешь и то, как сильно я люблю Анну. Помолись за меня, чтобы она простила и приняла меня. Мертвец может дать знак, мать Тереза; дай ей знак от себя, чтобы она знала, что ты не против, если она выйдет за меня». Он склонился над телом, слушал, смотрел в её молчаливое лицо с невыразимым напряжением. Но знак, о котором он молил, так и не появился.
«Она тебе не отвечает», – сказала Анна с искренним торжеством. «Она не шевелится. Смотри, она не шевелится, моя бедная матушка. Послушай, какая она тихая; она уже знает, что для меня хорошо. А теперь…» Она помолчала немного, а затем спокойно добавила: «Не заставляй меня снова говорить то, чего ты не хочешь слышать. Я хочу провести последние часы наедине с моей матушкой…» Георг медленно поднялся; он наконец понял, что всё кончено.
Его грудь разрывали безумная боль и рыдания. Неуверенно и вопросительно он протянул правую руку к женщине. Отвернув лицо, она вложила в него свою. «Храни тебя Бог!» – сказал он, и она ответила: «Храни тебя Бог!» – так категорично, с таким выражением блаженного освобождения, что последний проблеск надежды настойчивого поклонника погас. Он решился уйти; она услышала, как он переходит улицу и открывает калитку. Затем она вздохнула с облегчением и радостно воскликнула: «Вот так!» – от всего освобождённого сердца. Ночной сторож уснул, оставив собакам заботу о безопасности деревни. Бледный и холодный рассвет проник в оконную щель; свеча погасла, а вместе с ней и красноватый отблеск, и последний проблеск жизни на лице покойной. Анна долго смотрела на любимые черты. Воспоминание о ней навсегда запечатлелось в её памяти. «Итак, матушка, теперь мы обе обрели покой», – прошептала она, целуя лоб освобожденной страдалицы и целуя святые руки, которые покоились лишь для того, чтобы сложить их в молитве или возложить на голову ее дочери, благословляя ее.
Шпиц
Цыгане разбили лагерь недалеко от кладбища за деревней. Их женщины и дети слонялись по окрестностям, прося милостыню, мужчины чинили цепи и котлы, и им разрешили остаться на некоторое время, пока для них есть работа и они смогут немного заработать. Этот срок ещё не истёк. Однако, как-то летним утром место, где жили цыгане, опустело. Они уехали куда-то на своих повозках, покрытых рваным брезентом и запряжённых жалкими клячами. Никто не слышал и не видел, как они ушли; должно быть, всё произошло в полной тишине ночи. Крестьянки пересчитывали свою птицу, крестьяне осматривали амбары и конюшни. Все думали, что цыгане присвоили часть их имущества и скрылись. Но вскоре стало ясно, что подозреваемые не только ничего не украли, но и кое-что оставили. В высокой траве у церковной ограды спал совершенно голый маленький мальчонка. Ему едва ли исполнилось два года, у него была очень белая кожа и редкие светло-русые волосы. Вдова колесника, обнаружив его рядом со своим свекольным полем, сразу же сказала, что это ребёнок, которого цыгане украли, бог знает где, и теперь бросили, потому что он был жалок и несчастен и не мог бы им пригодиться.
Она взяла мальчика на руки, без конца, снова и снова разглядывала его, утверждая, что у него наверняка есть какая-то примета, по которой родители, несомненно, искавшие его, узнали бы его, «если бы об этой примете напечатали еще и в газете». Но никакой конкретной приметы обнаружить не удалось, и даже позже, несмотря на все расследования, объявления и запросы, не удалось обнаружить ничего о происхождении ребёнка. Вдова старого колесника приютила его и разделила с ним свою нищету не только из доброты, но и с тайной надеждой, что родители когда-нибудь приедут в блеске и славе, чтобы забрать его и вознаградить её сторицей за то, что она сделала для их ребёнка. Но она умерла через несколько лет, так и не получив ожидаемой награды, и теперь никто не знал, что делать с её наследством – подкидышем. В деревне не было богадельни, и благотворительность там тоже не процветала. Кто, ради всего святого, этот полуголодный человечек, о котором никто даже не знал, крещён ли он? «Ему нельзя давать христианское имя», – заявил дьячок с самого начала, ко всеобщему согласию; но, когда жена колесника спросила: «А какое тогда можно?», он не ответил. «Дать ему временное имя» (provisorischen Namen) * – в конце концов решил учитель, а полу-глухая старушка поняла только первые два слога и назвала мальчика «Прови» и, по месту, где его нашли, дали фамилию «Кирхгоф»*. После её смерти все согласились, что для Прови Кирхгофа не следует желать ничего лучшего, чем скорейшего избавления от жалкого земного существования. Этот отверженный питался объедками, одевался в лохмотья – обноски, доставшиеся как от мальчиков, так и от девочек, ходил с непокрытой головой и босиком, его били, оскорбляли, презирали и ненавидели, и снова били, оскорбляли, презирали и ненавидели. Когда пришло время идти в школу, ему дали третье имя к двум уже имеющимся: «мерзавец», и он делал всё возможное, чтобы оправдать это. В деревне жила достойная жена стогометателя. Прошлой осенью Прови смертельно заболел в углу своего амбара, не имея ни врача, ни ухода. Только жена стогометателя приходила каждый день, чтобы проверить, не умер ли он, и каждое утро оставляла ему маленький кувшинчик молока. Она продолжала кормить его завтраком даже после того, как он поправился. Он приходил ровно в пять, становился у хозяйского порога и кричал: «Мое молоко!» Он получал то, что хотел, и отправлялся дальше. Но тут случилось нечто совершенно необычное. Хозяин, обычно отсыпавшийся после вечернего похмелья в постели, в ту ночь проспал на скамейке в трактире и проснулся в тот момент, когда Прови переступил порог, и крикнул: «Мое молоко!»
«Что этот негодяй спрашивает? Чего он хочет?»
Стогометатель потянулся и зевнул. У него было неудобное, жесткое ложе с острыми углами, и его конечности болели после сна, и настроение было скверное. На него-то и нарвался Прови сегодня и получил грубую отповедь. «Не требовать, а просить научись, негодяй! Не умеешь просить!» Мальчик широко раскрыл бесцветные глаза, его узкое лицо вытянулось ещё больше обычного, большой бледный рот скривился, и он сказал: «Ну!»
Плоды, которые должно было принести это слово, созрели немедленно. Стогометатель набросился на него, хорошенько избил его вместо завтрака и вышвырнул за дверь. Однако такие мелочи не произвели на мальчика никакого впечатления. Как обычно, он явился на следующее утро и, по своему обыкновению, потребовал «своё молоко». Хозяйка дала ему его, но с хорошим выговором: «Тебе нужно научиться вежливо спрашивать, мальчик, понимаешь? – вежливо просить. Ты уже достаточно взрослый, – да, достаточно вполне! – тебе уже должно быть четырнадцать. Так что запомни, с завтрашнего дня: если не будешь вежливо просить, то не будет и молока». Она не отступала от своих слов, хотя ей было трудно. Как трудно, Прови видел, и это было для него удовольствием, удовлетворением его мерзкого тщеславия. Ему, изгою, безымянному, была дана власть беспокоить самую богатую женщину в поселке и портить ей настроение. Она с грустью смотрела, как он, не поздоровавшись, прошел мимо ее двери, направляясь на работу в карьер.
Там он теперь работал подёнщиком у дорожного строителя, который взял его к себе и приютил в хлеву вместе с козами.. Дорожному строителю, в отличие от остальных, не нужно было опасаться общения Прови со своими детьми. Этот негодяй не мог научить пятерых мальчишек-дорожников ничему плохому; они и так всё знали и были настоящими мастерами жестокого обращения с животными. Свидетелями тому были козы, кролики и куры, находившиеся под их «опекой», а также член семьи, несчастный шпиц; их шрамы, а также повреждённые ноги и сломанные крылья, свидетельствовали об этом. Прови радовался зрелищам жестокости, которыми он теперь мог наслаждаться каждый час. Он ловил птиц для младших мальчиков и давал им играть, и этим жертвам везло, если их жизнь не была слишком тяжёлой. Однако самым бедным из бедных животных в семье дорожных строителей была старая собака породы шпиц. Она ходила только на трёх ногах и была одноглазой. Пинок старшего из её мучителей сделал ее хромой, брошенный в неё камень – слепой на один глаз. Несмотря на эти недостатки, она держала свой дерзкий маленький носик высоко и хвост поднятым, яростно лая на каждую чужую собаку, которая попадалась ей на глаза, и её лай даже эхом отпугивал чужих собак, пока они не исчезали из виду. Сыновья дорожника боялись её, а она ненавидела их отца за то, что он всегда отнимал у неё новорождённых детёнышей и топил их всех до единого в озере. В то время, когда Прови откалывал камни и просеивал песок для дорожного мастера, у немолодой уже собаки, родилось ещё четверо детёнышей, трое из которых должны были сразу же отправиться в воду. Она едва могла их прокормить, ведь она была слишком стара и слаба, и казалось, что и жить ей осталось недолго. На этот раз отец поручил утопить щенят своему старшему сыну, Антону, который не находил удовольствия в том, чтобы причинять боль другому существу. Шпиц была свирепа, как волчица, когда у неё были детёныши. «Отец её боится» – сказал Антон, обращаясь к Прови, – «поэтому и послал меня. Пойдём со мной, подержи её, пока я возьму детёнышей, и держи её пасть закрытой, чтобы она меня не укусила».