Мария Чернышова – Время скитальцев (страница 105)
— Снова? — спросила Эрме у подошедшего десятника городской стражи.
— Снова, монерленги, — с поклоном сообщил он. — Опять-таки.
— За что на сей раз?
— Так это, — с некоторой запинкой начал стражник. — Он шалашовок по Второму спуску гонял.
— Что⁈
— Ну, девиц непотребных. С палкой за ними скакал. Еле угомонили.
— У меня два вопроса, — сказала Эрме. — Что эти твои «шалашовки» делали на Втором спуске, если они должны обретаться в Латароне…
— Так это… они не работали. Шли просто по улице, а он прицепился, — с готовностью пояснил стражник.
— Они лик земной оскверняют! — выкрикнул Данчетта. — Бесовские создания!
Ну да, ну да. А когда ты устраивал гулянки на весь Латарон, тебя это не смущало…
— А второй вопрос: почему в столь ранний час человек, отбывающий наказание у позорного столба, столь беспросветно пьян?
— Так это не мы! — заверил десятник. — Поить-то ведь не запрещено, вот она и поит. А чем поит, мы ж не проверяем.
— Она? — в недоумении спросила Эрме.
Стражник указал налево, в подворотню.
— А ну, предстань!
Из подворотни выползла женщина, обряженная в яркие лохмотья. Наверно, когда-то она была вызывающе красива, но годы и возлияния почти уничтожили и красоту, и вызов. Лицо обрюзгло и огрубело, под глазами то ли набрякли темные мешки, то ли чернели синяки.
Женщина улыбнулась, явив желтые зубы, и попыталась сделать некое подобие поклона, отчего ее растрепанные космы взметнулись в разные стороны.
— Прогнать? — спросил стражник.
— Не сметь, изверг! Она благодетельница моя! — запротестовал Данчетта. — Подательница влаги живительной! Дитя блаженной гармонии! Увековечена будет за доброту свою!
Он простер руки к женщине с такой энергией, что та попятилась.
— А ведь ты мне обещал, Данчетта, — заметила Эрме. — Клялся. В грудь себя кулаком бил…
— Душа у меня горит, монерленги! — дурным голосом завопил Данчетта. — Горит, плавится, пеплом покрывается! Вижу, как мир разъедают пороки, как ржа души точит! Пожар в груди моей!
— Я смотрю, пожар сей ты тушишь…
— Успокаиваю, — согласился Данчетта. — Ибо сказано: есть вино, на радость сердечную человеку данное, сердце врачует, воодушевляет и поддерживает…
— Понятно. Можешь не продолжать. Десятник, ты помнишь мои распоряжения в прошлый раз?
— Отцепить прикажете? — растерянно спросил стражник.
— Ни в коем случае, — ответила Эрме. — Пусть сидит, сколько приговорил префектор. А как срок истечет, отмыть и привести в палаццо. Вина не давать. Слышала ты, дитя блаженной гармонии?
Женщина ошарашено кивнула, то ли потрясенная фактом, что придется обойтись без вина, то ли тем, что к ней обратились подобным образом, и торопливо скрылась в подворотне.
Эрме тронула ногой Блудницу, и кобыла, недоверчиво косясь на грязного нечесаного человека, пошла вперед.
Данчетта затряс цепью и завопил на всю площадь:
— Душа у меня горит, монерленги! Душа!
Площадь осталась позади, но бряцание цепи еще долго раздавалось по улице.
— С позволения сказать, монерленги… Зря вы на него время тратите, — заметил Крамер. — Ну, протрезвеет, ну, поживет, как человек, с неделю, но ведь все одно: сорвется. Помните, еще дед ваш его в палаццо запирал, а он простыни порвал и с третьего этажа спустился. И первым делом в Латарон, в кабак и по бабам. У него уже и руки-то дрожат… Не будет толку.
Эрме промолчала. В глубине души она склонна была почти согласиться с капитаном. Данчетта давно утратил то, за что его так ценил дед. Стоило ли оживлять то, что ушло безвозвратно?
Они проскакали по Торговому тракту по Первого Спуска, и свернули, поднимаясь насквозь через квинту Черрено прямо к палаццо. Мощеные кремовым камнем улицы далеко разносили лязг подков, узкие окна домов строго и пристально смотрели на кортеж, и цветные гербовые вымпелы, обозначавшие особняки знати, еще сонно покачивались на утреннем ветру. Народу здесь было немного: раннее утро — время слуг и ремесленников. Эрме смотрела на розы, что, презрев приличия, перевешивались через высокие стены, мешая внешней строгости вида.
А потом улица расширилась, словно устье реки, впадая в площадь. И Эрме увидела всадника.
Всадник ждал на площади прямо перед Храмом Истины Крылатой, чуть в стороне от главного входа, вскинув копье в воинском приветствии.
Высоко над всадником поднимался правый придел. Огромное окно, когда-то полностью забранное многоцветным витражом, сейчас зияло осколками, щерящимися над пробоиной, сквозь которую внутрь здания свободно лился свет солнца.
Сам всадник на первый взгляд казался почти мальчишкой, по недосмотру взобравшимся на боевого коня. Но тяжелые доспехи, покрытые чеканкой, были пригнаны точно по фигуре, и рука держала поводья так твердо, что не оставалось ни малейшего сомнения, что только прикажи седок, и конь сойдет со своего возвышения, ударив копытами о булыжники площади, и будет повиноваться каждому приказу.
Но всадник медлил. Скептическая улыбка гуляла по его губам, и в улыбке этой Эрме подчас видела то укор, то насмешку — не над собой, но над всем этим торопливым изменчивым веком, последним рыцарем которого он был.
Солнечный луч играл на наконечнике копья — верный сигнал того, что утро снова посетило Виорентис Нагорный и было встречено во всеоружии. Утренний Всадник, навечно состоящий в свите Владычицы Зари.
На постаменте было выбито лишь одно слово «Таорец».
Боль потери, которую Эрме испытывала, когда монумент устанавливали на площади, и толпы народа (не только виорентийцы, но и приезжие) окружали подножие статуи, давно притупилась, пусть и не исчезла совсем. Сейчас она ощущала скорее смутную тревогу — от того, что так и не смогла выполнить все те обещания, что давала безлунной ночью на старой площади.
И, пожалуй, грусть от понимания того, что человек, чьи руки и сердце сотворили столь совершенное произведение искусства, валяется сейчас там, в пыли у позорного столба, и клянчит декейты на выпивку.
Курт, несомненно, был прав. Но Эрме знала: ради этой знакомой скептической улыбки, что навечно осталась на бронзовых губах, она даст несчастному пьянице еще одну попытку.
Заиграла сигнальная труба, и ворота Нового палаццо начали отворяться.
Долгий путь закончился.
Первый внутренний двор палаццо был просторен и гулок. Когда легионеры миновали ворота, то цокот подков и ржание наполнили галереи и ниши звонким разноголосым эхом.
Эрме бросила поводья слуге и спрыгнула наземь, потянувшись и потирая поясницу. Наконец-то она забудет о беррирском седле. И о полумужской одежде…
— Курт, сумки в мои покои. Тереза разберет, когда приедет. То, что я отдала тебе — в Башню. И все свободны от службы на два дня.
День в палаццо только начинался. Слуги мели двор. Женщины поили свежей водой сфарнийские розы, разросшиеся вдоль галерей, и слабый аромат витал над двором. Здесь было еще нежарко, и в арках и переходах таилась приятная тень.
— Добро пожаловать домой, монерленги. Удачно ли добрались?
Эрме вскинула голову. На галерее второго этажа появилась невысокая фигура, облаченная в белое просторное одеяние и, опираясь на трость черного дерева, начала неспешное движение к лестнице. Служанки поспешно уступали дорогу, приседая, словно перед герцогом. Они и боялись-то этого человека поболе герцога…
Достигнув весьма почтенного возраста, Рамаль-ид-Беора не стремился к покою и домашней тишине. Напротив, старый мажордом правил всем дворцом железной рукой, и порядок, что поддерживался в палаццо вопреки безалаберному образу жизни и мышления молодого герцога и его ближайшего окружения, был его прямой заслугой.
Возраст, конечно, неизбежно сказывался. Усы и бородка поседели, а короткая воинская одежда уступила место приличным возрасту и статусу одеяниям старейшины (мажордом, как знала Эрме, был главой всей немногочисленной беррирской общины города). Да еще палка, без которой управитель палаццо уже не мог обходиться…
— Доброе утро, Рамаль, — отозвалась Эрме. — Как вы здесь?
— Герцог и и его высочество Манфредо пребывают в добром здравии. Джиор Манфредо еще почивает, а герцог просил вас прибыть в его покои.
— Он уже не спит? — удивилась Эрме. — Странно…
— Вероятно, его внимание привлекли сведения о вашем путешествии, — ответил Рамаль-ид-Беора. — Ваши письма вызвали его живейший интерес.
Эрме ожидала продолжения, но мажордом с непроницаемой миной спускался по лестнице, мерно постукивая палкой. Рамаль-ид-Беора был верен себе: умел делать и умел молчать о сделанном, увиденном и услышанном. Едва ли кто мог вывести его на откровенный разговор. Уж точно не Эрме.
— Он один, надеюсь?
Это всегда смешно и неловко — выпроваживать из герцогской постели очередную заспанную девицу.
— Да, уже один, — успокоил ее мажордом. — Подать вам завтрак?
— Позже. Я позавтракаю у себя. А что Леандретто?
Леандро Нери, ее личный секретарь, обычно был ранней пташкой, что, учитывая его образ жизни за пределами службы, Эрме всегда приятно поражало. Но сейчас она его не наблюдала.