реклама
Бургер менюБургер меню

Мария Бурас – Истина существует: Жизнь Андрей Зализняка в рассказах ее участников (страница 45)

18

В докладе «Проблема подлинности „Слова о полку Игореве“» [109], сделанном им 19 декабря 2007 года в Академии наук, Зализняк сказал: «Одну из традиционных для последних двух веков дискуссионных проблем из области истории русской литературы и культуры составляет вопрос о происхождении „Слова о полку Игореве“. Противостоят друг другу две точки зрения — что это подлинное произведение, созданное в древнерусскую эпоху, и что это подделка конца XVIII века, созданная незадолго до первой публикации этого произведения в 1800 году. Разрешение этой дилеммы чрезвычайно затруднено тем, что рукописный сборник, в составе которого было „Слово о полку Игореве“, по сохранившимся сведениям (впрочем, не совсем четким), погиб при нашествии Наполеона в великом московском пожаре 1812 года. Тем самым анализ почерка, бумаги, чернил в данном случае невозможен».

На основе скрупулезного лингвистического анализа текста «Слова» Зализняк делает вывод: «Либо „Слово о полку Игореве“ и есть древнее сочинение, дошедшее в списке XV–XVI веков, сделанном северо-западным писцом, — в тексте нет никаких элементов, которые исключали бы такую версию; либо все эти языковые характеристики искусственно воспроизвел умелый фальсификатор (или имитатор) XVIII века. <…> Подделка не является абсолютно невозможной, но ее можно допустить только в том предположении, что ее осуществил некий гений, причем пожелавший полностью скрыть от человечества свою гениальность».

За три года до этого, в книге «„Слово о полку Игореве“: Взгляд лингвиста» Зализняк подводит такой итог своему исследованию: «Желающие верить в то, что где-то в глубочайшей тайне существуют научные гении, в немыслимое число раз превосходящие известных нам людей, опередившие в своих научных открытиях все остальное человечество на век или на два и при этом пожелавшие вечной абсолютной безвестности для себя и для всех своих открытий, могут верить в свою романтическую идею. Опровергнуть эту идею с математической непреложностью невозможно: вероятность того, что она верна, не равна строгому нулю, она всего лишь исчезающе мала».

В речи же на вручении ему Солженицынской премии Зализняк сказал:

Мне хотелось бы сказать также несколько слов о моей упоминавшейся здесь книге про «Слово о полку Игореве». Мне иногда говорят про нее, что это патриотическое сочинение. В устах одних это похвала, в устах других — насмешка. И те, и другие нередко меня называют сторонником (или даже защитником) подлинности «Слова о полку Игореве».

Я это решительно отрицаю.

Полагаю, что во мне есть некоторый патриотизм, но скорее всего такого рода, который тем, кто особенно много говорит о патриотизме, не очень понравился бы.

Мой опыт привел меня к убеждению, что если книга по такому «горячему» вопросу, как происхождение «Слова о полку Игореве», пишется из патриотических побуждений, то ее выводы на настоящих весах уже по одной этой причине весят меньше, чем хотелось бы.

Ведь у нас не математика — все аргументы не абсолютные. Так что если у исследователя имеется сильный глубинный стимул «тянуть» в определенную сторону, то специфика дела, увы, легко позволяет эту тягу реализовать — а именно позволяет находить все новые и новые аргументы в нужную пользу, незаметно для себя самого раздувать значимость аргументов своей стороны и минимизировать значимость противоположных аргументов.

В деле о «Слове о полку Игореве», к сожалению, львиная доля аргументации пронизана именно такими стремлениями — тем, у кого на знамени патриотизм, нужно, чтобы произведение было подлинным; тем, кто убежден в безусловной и всегдашней российской отсталости, нужно, чтобы было поддельным. И то, что получается разговор глухих, в значительной мере определяется именно этим.

Скажу то, чему мои оппоненты (равно как и часть соглашающихся) скорее всего не поверят. Но это все же не основание для того, чтобы этого вообще не говорить.

Действительным мотивом, побудившим меня ввязаться в это трудное и запутанное дело, был отнюдь не патриотизм. У меня нет чувства, что я был бы как-то особенно доволен от того, что «Слово о полку Игореве» написано в XII веке, или огорчен от того, что в XVIII. Если я и был чем-то недоволен и огорчен, то совсем другим — ощущением слабости и второсортности нашей лингвистической науки, если она за столько времени не может поставить обоснованный диагноз лежащему перед нами тексту.

У лингвистов, казалось мне, имеются гораздо большие возможности, чем у других гуманитариев, опираться на объективные факты — на строго измеренные и расклассифицированные характеристики текста. Неужели текст не имеет совсем никаких объективных свойств, которые позволили бы отличить древность от ее имитации?

Попытка раскопать истину из-под груды противоречивых суждений в вопросе о «Слове о полку Игореве» была также в значительной мере связана с более общими размышлениями о соотношении истины и предположений в гуманитарных науках — размышлениями, порожденными моим участием в критическом обсуждении так называемой «новой хронологии» Фоменко, провозглашающей поддельность едва ли не большинства источников, на которые опирается наше знание всемирной истории.

«Перемывание костей в очень хорошем смысле»

— Андрей был крайне щепетилен в словах, — рассказывает Анна Поливанова. — Мы все живем в мире болтовни, сплетен. Ну это даже не назовешь сплетнями — просто хотим поболтать друг о друге, мы все такие вот простые болтливые люди. Андрей так аккуратно это все взвешивал и так сердился на меня, если я что-нибудь из того, что он мне говорил, готова была процитировать кому-нибудь. То есть не то что сердился на меня — он так на это сердился, что я ни разу здесь не ошиблась.

Я думаю, что мне он сказал очень много, полагая, что я молчун. А много ли было еще таких, которым он позволял себе говорить много, просто не знаю. Я могу сказать, зачем он мне говорил. Ну, во-первых, в порядке такой короткой воспитательности, а во-вторых, потому что иногда было же так смешно, что невозможно удержаться: обязательно хочется рассказать! Он рассказывал что-то безумно смешное, но что могло кому-то показаться и обидным. Такого было много. Рассказывал, потому что — ну, смешно!

Всякий человек так, но у Андрея особенно, по-моему, резко это было — он с каждым человеком говорил на своей ноте. А была нота, в которой можно было говорить, не имея никаких нот. Ну, просто говорить! Я, может быть, преувеличиваю, но мне кажется, что Андрей так со мной говорил. Вот эта поза: «Ну, с тобой-то можно просто так, безо всяких», — открывала очень сильно этот шлюз и, в частности, абсолютно бескомпромиссные, жесткие оценки всем здравствующим и покойным лингвистам и их работам. И при этом такой душка, обаяшка, что никто не заподозрит.

— Андрей Анатольевич очень понимал людей, кто чего стоит, — замечает Елена Александровна Рыбина.

— Мы разговаривали обо всем, — говорит Анна Зализняк. — Папа очень любил сюжет про то, как устроены женщины и как устроены мужчины. Пересказать это невозможно. Ну, какие-то общего характера рассуждения и какие-то истории. Я сейчас все время спотыкаюсь на том, что я что-нибудь вижу, и мне некому рассказать. Просто даже поразительно, до какой степени. В основном, какие-то смешные вещи, которые папе были бы так же смешны, как и мне.

Другой сюжет у нас был — так, к сожалению, мы его и не завершили — это существует ли Бог. Точнее, после нескольких итераций мы сформулировали этот вопрос так: что имеют в виду люди, которые говорят, что они верят в Бога. Мы даже, я помню, в гостинице в Париже в интернете — там интернет тогда был еще только в холле — смотрели доказательства Канта. Канта изучили, поняли, что там ничего принципиально нового не содержится и придется самим думать. Не придумали. Этот вопрос нас обоих беспокоил, потому что непонятно: кругом есть люди, много таких людей, которые так про себя говорят. Понять, что они имеют в виду, не удалось. Папа говорил, что он этого не понимает. Сам он не видит такого. Эта гипотеза ему кажется недоказанной. Но и не опровергнутой, да. Ну, вот так и не решили этот вопрос.

— В жизни есть жизнь и смерть, — продолжает Поливанова. — Называлось ли это словом «Бог» — думаю, что нет. Это же очень тонкая вещь. Я думаю, что Андрей не мог бы назвать себя неверующим. Совсем не религиозный. Кто-то мог бы сказать, что Андрей неверующий, ну, в том смысле, что не крестится на церковь. Но в отношении к жизни и смерти это другое измерение. В своей ежедневной ипостаси он — да, скорее неверующий, а в иной ипостаси — скорее верующий. Во всяком случае, это не тот страшный, какой-то такой дикий, упрямый атеизм, с которым я сталкивалась у людей.

— Довольно большое число лет не было заведено, чтобы я наносила им визиты в Москве, а мы именно общались с ним в Новгороде, — рассказывает Марина Бобрик. — Разговаривали о людях и о деле, потому что у него, мне кажется, было две важнейших вещи в жизни: язык и люди, ну, то есть язык и человек, соответственно, языковедение и человековедение. По-моему, это его термин. Мне кажется, он и придумал «человековедение». Ну, с языком всем понятно. Он никогда себя не называл ни славистом, ни историком языка, ни индоевропеистом — никем вот таким: он всегда говорил, что он лингвист. И в этом был действительно ухвачен центральный смысл того, что он делает, потому что в каждой этой отдельной области ему было интересно, как существует язык вообще. А про людей ему, конечно, было все очень интересно. Наверное, даже большая часть его разговоров о людях — ну, такое перемывание костей бесконечное. Бесконечное перемывание костей в очень хорошем смысле: осмысление, почему люди вообще делают то и это, какие они — и при этом с позиции, конечно, абсолютной порядочности и благородства. Так что меня никогда не коробило от этих разговоров, у меня не было ощущения, что мы занимаемся сплетничеством каким-то. Елена Викторовна уже потом, когда начались посещения их дома, иногда пробовала подтрунивать над этим его человековедением, но потом и сама плюхнулась в него благополучно. И это было очень интересно. Его оценки людей — это были какие-то общие знакомые или, наоборот, какие-то общезначимые личности здешней жизни общественной — с полной благожелательностью, потому что человек абсолютно благожелательный. Оценки бывали разные, да. Но не было ощущения недоброжелательности. Какое-то было понимание жизни в ее разных красках и проявлениях, тенях более глубоких и менее глубоких.