реклама
Бургер менюБургер меню

Марина Юденич – Антиквар (страница 11)

18

– Ну, стало быть, так порешим. Не скажу, что дело это станет для меня первостатейным, однако при случае наведу справки, что да как с ним вышло. И почему… За сим, дорогой, давай попросим десерт…

Десерт был съеден довольно быстро.

И даже кофе с коньяком выпит как-то вскользь, без подобающего степенного удовольствия.

Словно разладилась вдруг гармония неспешной беседы.

Сбившись с ритма, покатилась она кое-как, перескакивая с пятое на десятое, и так, пульсируя неровно и нервно, подошла к концу.

«Черт знает что! – Досада мешалась в душе Игоря Всеволодовича с недоумением. – Всего-то дел: упомянул зарвавшегося психа, а настроение сразу – швах, будто он собственной персоной материализовался в пространстве».

Расставались без особого тепла и как-то скомканно.

Уставшие одалиски заученно извивались в такт заунывной мелодии, мерно позвякивали, уже не зажигая – баюкая, браслеты и мониста.

Дело, по всему, шло к ночи.

Санкт-Петербург, год 1832-й

Скоро настанут белые ночи – странный каприз неласковой, бледной природы, призрачный и оттого тревожный.

Но – прекрасный.

Дивный дар суровому городу, одетому в строгий гранит, холодному, надменному, безразличному. Как, впрочем, и подобает имперской столице.

Теперь, однако, стоит ранняя весна.

Не сияет в лазури ослепительное солнце, не звенит, срываясь с крыш, хрустальная капель, и солнечные зайчики из сияющих луж не норовят запрыгнуть на башмаки прохожих.

Хмуро.

Хотя витают уже в поднебесье свежие ветры, стряхивают с крыльев предвестие чего-то.

Может, счастливого, светлого – может, напротив, несут беду.

Но как бы там ни было – волнуют душу.

Надрываются ветры, насквозь продувая проспекты: «Ждите! Готовьтесь! Грядет!»

И трепещут сердца, наполняясь безотчетной тревогой.

Не иначе и вправду грядет.

Петербургский свет, однако, не внемлет песне свежих ветров.

Он живет по своим канонам, ему времена года знаменуют сезоны.

Зимний – балов, салонов, театральных премьер.

Летом – имения, дачи, воды, европейские курорты, – общество покидает город.

Теперь весна – значит, сезон подходит к концу.

Однако ж еще не все отгремели балы, не отплясали записные красавицы в туалетах уходящего сезона. После никто больше здесь не увидит эти чудные творения портновского искусства из драгоценной тафты, атласа и кисеи.

Суров этикет.

Разорение мужьям – нечаянная радость дальним родственницам-приживалкам.

Но все после, после!

А пока корка инея, к вечеру затянувшая мокрый тротуар, застилается алым сукном. По нему легкие атласные туфельки с бантами, блестящие сапоги со шпорами, высокие ботфорты, лаковые башмаки и прочая… устремляются к нарядному подъезду. Там пылают тысячи свечей, а великий кудесник – хрусталь подхватывает зыбкое сияние, множит, рассыпая миллионы мерцающих искр.

Дальше за дело берутся зеркала.

И вот уже струится светом, ослепляет парадная лестница.

Блещет торжественный зал, полыхают алмазными фонтанами люстры, строгие мраморные колоны убраны гирляндами цветов, паркет неправдоподобно сияет, затмевая зеркала.

Ровный гул людских голосов расстилается в пространстве, и бесконечные сharmante… divine… ravissante… bonne amie… mon ange… charmе de vous voir…[21] сливаются в стройную песнь вежливой дружбы и условной любви.

Однако ж неправда – или же правда лишь отчасти.

И на больших балах, случается, любят, ревнуют, страдают и веселятся искренне и всерьез. И, как везде, от души радуются встрече добрые друзья.

Только что отгремели торжественные аккорды польского, но уже поплыл над головами, разливаясь в пространстве, вальс.

Михаил Румянцев, нарядный, в белом с золотыми позументами мундире кавалергарда – сюртуке с высоким воротником и короткими кавалерийскими фалдами, – едва не столкнулся с Борисом Куракиным.

Тот явно шествовал прочь, подальше от вальсирующей публики, под руку с худощавым седовласым мужчиной.

– Мon cher Мichel!

– Борис!

Они немедленно обнялись и заговорили разом, возбужденно и радостно, едва ли, впрочем, слушая и слыша друг друга.

Спутник Куракина наблюдал за встречей, улыбаясь ласково, чуть насмешливо.

Лицо, обрамленное густой серебряной шевелюрой, было тонким, умным, нос – крупным, большие, слегка запавшие глаза из-под густых бровей смотрели пронзительно.

– Ты не знаком?

– Не имел чести, но имя и дела графа Толстого мне известны. Как всякому просвещенному гражданину.

Петр Федорович Толстой, живописец и скульптор, бессменный – на протяжении тридцати лет – медальер Монетного двора, профессор Российской академии художеств, сдержанно поклонился.

И тут же – словно десяток лет вдруг упорхнули с плеч – лукаво улыбнулся Румянцеву.

– Зачем вы уходите? При таком параде надобно танцевать, граф.

– Еntre nous,[22] я плохой танцор.

– Не танцующий кавалергард?! Невозможно!

– Mais tu es brave homme.[23] – Куракин, шутя, вступился за друга. И продолжил уже без тени улыбки: – Кабы не его заступничество, остался б наш Ваня Крапивин на конюшне князя Несвицкого.

– Если б на конюшне…

– И то правда. Знаете ли, граф, Michel не только из рук жестокосердного господина Ивана вырвал, после выходил у себя, в Румянцеве, как малое дитя. Поначалу думали – не жилец.

– Сие похвально. Однако ж, боюсь, et il en restera pour sa peine.[24]

– Mon Dieu![25] Неужели дело так плохо?

– Что за дело?

– Ах, мon cher Michel, беда в том, что твой le filleul…[26]

– Неужто не оправдал надежд – или того хуже?…

– Хуже. Но совсем не то, о чем ты думаешь. Невиновен, скорее – жертва, как и прежде.

– Que diable, mon prince,[27] говори толком!

– Беда, Михаил Петрович, заключается в том, что юноша, спасенный вами, вероятно, серьезно болен. Вы, дорогой граф, самоотверженно врачевали тело и тем спасли несчастному жизнь, но душа его так и не оправилась после пережитого.

– Боже правый, так он сошел с ума? Воистину coup de grвce![28] «La force del dertino».[29]