Марина Москвина – Не наступите на жука (страница 3)
Осталось позвонить Инке — дочке Григория Максовича, — узнать, в Москве ли он?
— Привет! Как жизнь?
— Приходи в гости! Увидишь что-то интересное!
— А что? — спросила Женька.
— Один музыкальный инструмент, потрясающий, с инкрустацией! Приятель уехал в Улан-Удэ, оставил погостить.
И Женька удивилась, как старые знакомые, не видясь, могут настраиваться на одну волну.
— Щипковый?
— Еще какой! С двойными струнами. Такой изображали на картинах, где с чубом играет хохол. Никто не знает, как он называется.
— А ты сходи в музей музыки! — осенило Женьку.
— Я это всем рекомендую! — сказала Инка. — Но сама была там один раз. Когда папе исполнилось пятьдесят лет. Я искала везде — хотела подарить ему окарину. Это такая дудка, — объяснила Инка. — В переводе с итальянского значит «гусь».
— Я знаю, у меня есть!.. — воскликнула Женька.
— Ну, у тебя, наверное, деревенская, глиняная. А я увидела в музее, как она выглядит, пошла в комиссионный магазин старинных музыкальных инструментов и говорю: «Я из музея. Нам нужны две окарины». И мне раздобыли две настоящие, старинные, венские. И я подарила. Он сразу взял и заиграл. Он вообще с ходу играет на любых музыкальных инструментах.
глава 3
Ночвос, или Белая Дама
Первая ночь в интернате обернулась неожиданным пиршеством. Как только погас свет, с шумом распахнулись дверцы тумбочек, и вся спальня, числом пятнадцать человек, повытащила съестные припасы и принялись с размахом делить их между собой.
Целый день Женька мужалась и крепилась, хотела к ночи дать разгуляться тоске, но как тут ей разгуляться в ликующей атмосфере жеванья и братского дележа?!
Пошел по кругу кочан свежезаквашенной капусты, распространялись лук, морковь, чеснок и репа, на крыльях неслыханной щедрости с койки на койку перелетали яблоки, сливы, конфеты карамель с редким вкраплением шоколадных.
— Возьми бутербродик с колбаской, — сказала Женьке Шура Конопихина. — Держи селедочку!..
Селедочка была с душком, но все ее с удовольствием поели.
У Женьки в тумбочке лежала кукуруза. Она любила кукурузу. Она любила ее, горячую, со сливочным маслом. Да и холодную, с солью!
Жизнь без кукурузы была Женьке не мила. И мама, зная это, упаковала дочери шесть початков. С расчетом в день по одному. Жаль расставаться с ней так сразу. Но раз уж тут заведено в миллисекунду подчистую уничтожать недельные запасы, то Женька тоже не такой человек, чтобы тайно по ночам, дождавшись, когда все заснут, уписывать принадлежавшую ей кукурузу.
Пошли дикие истории.
— Конопихина, загни!..
Шура Конопихина, при свете дня человек в высшей степени малозаметный, брала свое с наступлением ночи. Она была первым сказителем спальни и упивалась своей ночной властью над переживаниями слушателей. Кто имел ужас и счастье слышать Шурины рассказы про Белые Перчатки, Красное Пятно, Зеленые Глаза, Черную Руку, Золотую Ногу, Синюю Розу и Черные Занавески, кто видел ее в эти минуты — в темноте, сидящую на койке, по шею в одеяле, пусть честно признает: нет в мире повествователя равного Шуре Конопихиной.
— У тети Мани за деревней стоит старый-престарый монастырь. Там по ночам показывалась Белая Дама в длинных белых одеждах. Все это знали. Замуровали ее, что ли… Клуб кинопутешественников приехал. Сенкевич приготовился, камеры поставили, включили, ждали-ждали, она так и не изволила появиться! А так все время показывается…
Чем Шура рисковала, Женька поняла, когда тоже решила поведать спальне кое-что из жизни шахматиста-криминалиста Алехина. Не успела она произнести фамилию, имя и отчество своего кумира, а также занимаемую им должность в московском угрозыске двадцатых годов, как дверь отворилась и на пороге, в тусклом свете уставшей коридорной лампочки, обозначилась фигура ночного воспитателя.
После Григория Максовича Федор Васильевич Прораков, так звали ночвоса, был вторым взрослым в интернате, до глубины души поразившим Женьку.
Но если Григорий Максович являл собой тип людей, которые ни при каких обстоятельствах не ходят грудью вперед, то в случае Федора Васильевича первостепенную роль играла именно грудь, точнее, головогрудь, поскольку шеи Федор Васильевич Прораков практически не имел.
Главная профессия Федора Васильевича была артист оперетты. Только не прима, а хор и кордебалет. В интернате он подрабатывал. Свою ночную вахту несколько лет подряд он нес в бархатном пиджаке и белых велюровых брюках. Когда Владимир Петрович спросил его:
— Почему вы все время ходите в бархатном пиджаке и белых брюках?
Федор Васильевич ответил:
— Я хожу в бархатном пиджаке и белых брюках потому, что у меня ничего большее нет.
Однако выданный ему спецхалат Федор Васильевич не надевал. Это навело Владимира Петровича, самозабвенно любившего порядок, на подозрение, что Федор Васильевич халатно относится к делу ночного воспитания.
Подтверждение халатности Владимир Петрович усмотрел также в бороде, которую ночвос Прораков холил и причесывал раз в десять минут расчесочкой на прямой пробор, что делало его ужасно похожим на царя Александра III.
Дореволюционный вид и мелодии прошлых лет, беспрестанно насвистываемые ночвосом, в конце концов так насторожили директора интерната, что в приказном порядке в двадцать четыре часа Владимир Петрович велел Федору Васильевичу бороду сбрить.
— Я не могу сбрить бороду, — заупрямился Федор Васильевич. — У меня подбородок безвольный.
— Вы столько лет ходите с бородой, может, он у вас вырос! — отрезал Владимир Петрович.
Федор Васильевич подчинился, оставив усики в стиле танго, как у аргентинского бандита. Плюс к усикам, на всякий пожарный, он резко усилил служебное рвение.
Прораков и прежде в отношении к воспитанникам проповедовал крайнюю суровость. Теперь в него вселился сам черт. От спальни к спальне он двигался бесшумно, ничем не обнаруживая своего присутствия, следил, преследовал, ловил с поличным, без зазрения совести подслушивал под дверью, а после, мобилизовав весь опыт опереточного артиста — по голосу! — обнаруживал говоруна и, торжествуя, обрушивал на его голову наказание трудом.
Так и на этот раз в полутьме он безошибочно взял курс на узкое пространство между кроватями Шуры и Женьки.
— Ну-с? — произнес Федор Васильевич первую реплику отработанной пьесы выволочки и оперся рукой о тумбочку. Дальше он должен был скульптурно замереть, выдерживая зловещую паузу.
Но этот выигрышный эпизод скомкал Федору Васильевичу жилистый кусочек сырокопченой грудинки, который Конопихина, не дожевав, аккуратно положила на тумбочку.
Любой другой на месте Федора Васильевича отдернул бы руку, как от жабы, а Федор Васильевич — нет, он отделил ладонь от тумбочки, от ладони — сырокопченость, с таким достоинством, что свидетели этой сцены, готовые прыснуть, а то и загоготать, невольно вспомнили девиз, провозглашенный ночвосом: «Побольше врожденного аристократизма!»
— Марш мыть уборную, — сказал Федор Васильевич Женьке, и она уныло поплелась в туалет.
За дверью в углу стояли швабры и ведра с тряпками. С горьким чувством Женька завозила шваброй по полу. Мысли одолевали одна печальнее другой. Видели бы родители, как их ненаглядный ребенок темной сентябрьской ночью моет общественный туалет.
Однажды папа открыл ей секрет оптимизма.
— Во всем, — сказал он, — старайся найти что-нибудь хорошее. Речь не о вопиющих безобразиях, ты меня понимаешь. Скажем, неохота стоять в очереди за огурцами. Думай, что ты специально вышел тут поторчать.
Женька попробовала и представила, что ее сюда привел душевный порыв. Это почти удалось, но все рухнуло, когда с санинспекцией явился ночвос. Указательным пальцем провел он в углу за дальним унитазом и очень пристально проверочный перст изучил.
Это было равносильно тому, как капитану одного корабля доложили:
— Палуба надраена!
Тот снял парадную фуражку и запустил по доскам — белым верхом вниз. Приносят ему ее, а она запачкана.
Пришлось Женьке и матросам — каждому свое — перемывать.
Когда она вернулась, люди спали. И ей приснился сон: чудовище с головой рыбы и телом початка кукурузы на перепончатых лапах бегает по дому, как крыса.
глава 4
Суббота с воскресеньем
В субботу на классном часе, когда в мыслях все уже разбрелись по домам, Григорий Максович сказал:
— Конопихина! Так сложились обстоятельства, что твои мама с папой не смогут тебя забрать. Хочешь — останься у меня, хочешь, пойди к кому хочешь.
Он так смело сказал и спокойно, потому что ни на минуту не сомневался: любой, к кому Шура захочет, возьмет ее на выходные к себе. Это в правилах интерната. У многих интернатских, даже «благополучных», благополучие в семье бывало каким-то зыбким.
Вася Забобонов уйдет домой в субботу, а ближе к вечеру возвращается.
— Ты что, Забобонов? — спрашивает нянечка.
— Да у меня папа, — рассказывает Вася, — заснул летаргическим сном. Мама говорит, со вторника лежит спит.
— А он живой? — осторожно спрашивает нянечка.
— Храпит, — отвечает Вася.
— А чего не разбудите?
Не отвечает Забобонов, молчит. В интернате выходные коротает.
Или Рома Репин. Мать Ромы вышла замуж. По анкете. Тогда только начиналась служба знакомств. И там в анкете среди прочих стоял вопрос: «Любите ли вы животных?» Она не любит. И будущий муж не любил. Оба ответили отрицательно. На почве нелюбви они и поженились.