18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Марина Козинаки – Невидимые голоса (страница 15)

18

– А чего, зубы крошатся?

И я срываюсь, ору со злости:

– Нет, у меня диабет второго типа, но спасибо, что спросил!

Каждый раз остаемся мы вчетвером: панкреатит с диабетом и мы с Теловым. Я знаю, что ко всему надо относиться проще, не нужно слушать всех подряд. Помню, что простота хуже воровства, а бестактность и любопытство – главные человеческие искушения, но каждый раз они напоминают, что я не такая.

Будто бракованная.

И я сижу у окна, и смотрю на улицу, по которой слабо ковыляют бабульки с палочками, и злюсь. И завидую этим бабулькам, потому что при всех их аритмиях и гипертониях они могут съесть кусочек соленой рыбы, или апельсин, или шоколадную конфету с кокосовой стружкой, а я никогда уже не смогу. Болезнь делает меня желчной, злобной, и я не могу вырвать ее как сорняк из груди, лишь поливаю отчаянием или ядом. И тогда Теловой выползает из-под куртки, и устраивается под домашней футболкой, и шепчет, шепчет, шепчет…

А я слушаю его, и верю ему, и сдаюсь.

Иногда хватаю шоколадную конфету из той половины шкафа, что отведена под нормальную еду для мужа, жую и плачу от безволия. Обычный шоколад теперь кажется невкусным, приторным, рецепторы отвыкли от сладкого, но устоять нельзя. Теловой гаркает из прихожей:

– Правильно! Гангрена ног, диабетическая слепота, инсульт или инфаркт… А первей всего знаешь что? Уколы инсулина!

– Знаю! – рычу ему в бешенстве и прячу фантик в мусорное ведро. – Только заткнись.

А вот с поджелудочной (и диабет, и панкреатит сжирают ее понемногу) такой фокус не пройдет – бывает, откушу от чипсины после сытного ужина и не почувствую ничего, кроме обволакивающего страха. Холод, голод и покой, скорая помощь, и я ползаю по дивану кругами, потому что вытерпеть невозможно. Чипсы исчезают. Так и балансирую, с жадностью смотрю на меню в кафе, выбираю стандартный крем-суп с грибами, а потом трясусь, что он был с жирными сливками или жареными шампиньонами.

Но и с этим можно справиться, сжиться. А как быть с родными? С чудесным мужем, который втихомолку ест печенье и отказывается от тортов, а я кричу, чтобы он не смел ставить на себе крест из-за меня и покупаю ему вредный бекон. Муж торопливо жует и смотрит в сторону, а я незаметно нюхаю пустую упаковку и воображаю, как сама этот бекон ем. Как быть с любящими родителями, которые гладят по плечам во время приступов и ищут докторов в умирающем маленьком городе? Которые килограммами скупают орехи, потому что пару орешков я могу съесть (обязательно после плотного обеда, не забудь про микразим и осторожней с количеством). Как быть с оставшимися друзьями, которые пишут перед каждой встречей: «Слушай, а тебе можно майонез/лук/соевый соус…» И снова едят безвкусную курицу, а я снова помню, что это из-за меня.

Теловой в такие моменты, напившись вины, сыто икает и давит на живот толстыми лапами. Я отмахиваюсь:

– Да ешьте чего вам хочется, я же не зверь! Огурцы погрызу, и нормально.

Но всем неудобно. Они заботливые, они замечательные.

За что им такая беда, как я?

Шоколадки в магазине будто дразнятся. От шаурмечных и кофеен даже на улицах пахнет так, что мир смазывается перед глазами. Виноватые глаза родных за столом – и говорить не о чем… Мы с Теловым идем по улице, переругиваемся, я снова и снова доказываю ему, что обыкновенная. Да, вечно усталая. Да, слабенькая, с «умеренными физическими нагрузками – ходьбой, например». Съешь вечером чуть больше разрешенных невкусных сладостей со стевией и лежишь весь день колодой на диване, одной силой воли поднимаясь с подушек, а Теловой мурчит под боком, как кошка, и хрустит ребрами.

Месяцами предвкушаю поездку в соседний город, в здоровенную «Ленту», только бы купить один-единственный молочный шоколад без сахара, потому что горечь от 85-процентного уже въелась в корень языка. Как странно: забери у человека возможность есть без ограничений, и это будет совсем другой человек.

Но иногда я все же одерживаю над Теловым верх. Когда муж приходит домой и достает фундук из-за пазухи, когда шуршит пакетиком с миндалем, и бог бы с ней, с едой, – он ведь, замученный работой, сбегал до магазина, принес и теперь довольно протягивает мне. Когда я готовлю норвежский рыбный пирог, вкусный, невредный, и в ближайший календарный месяц мы съедаем штук семь таких пирогов. Когда мама гладит по голове, как маленькую, целует в висок, и все болезни отступают. Когда прихожу на очередное застолье, а в углу меня поджидает миска с вареным куриным мясом и картошкой в крупинках соли.

Когда на очередное бестактное, тысячу раз повторенное «выздоравливай» (не со зла же, нет, а от усталости, потому что все устали от моих болезней, и я больше всех) кратко киваю и незаметно ухожу.

Теловой съеживается, становится высушенной горошиной за пазухой. Я не слышу противного шепота, не тону в сожалениях к себе или слабостях. Беру коньки и нарезаю круги у городской елки, зная, что много бегать нельзя, но понимая, что живу. Когда хватаю ледяной воздух ртом, разрумяниваюсь от мороза, хохочу и не вспоминаю даже, как дремлет чудище у меня под воротником. Когда подаренную коробку конфет приношу родителям и молча отдаю для чаепития, когда вижу искорку радости в отцовских глазах и крепко обнимаю его за плечи. Когда всей семьей мы заказываем новые дорогущие таблетки, когда я звоню, размахивая окровавленным пальцем, как флагом, и кричу:

– Шесть и один!

– Почти норма! – кричит мама в ответ. – Наконец-то.

Когда я отдаляюсь от болезни и вижу, что важна не только и не столько этим. Когда мои тексты хвалят за эмоциональность или глубину, когда ругают за плохой язык, или – что главное – когда я сама срастаюсь с текстом настолько, что понимаю: вот она, суть. Когда подписываю открытку незнакомцу с кактусовой фермы на границе США и Мексики или достаю помятую фотокарточку с сингапурскими марками из почтового ящика. В посткроссинге уж точно никто не боится диабета, он незаметен.

Удивительно, но в нем он незаметен даже для меня.

Теловой будто исчезает. Я знаю, что перемирие это недолгое, что в очередной серый день он выползет опять, проткнет кожу острыми коготками и забурчит спросонья:

– А помнишь, как мы делали торт из жареных кабачков, баклажанов и свежих помидоров? Да с майонезом. А мандарины под Новый год? А бич-пакеты? О, эта пища богов…

Я захандрю из-за мороженого, снова увижу подлетевший от нервотрепок сахар, расплачусь из-за любимой мысли «ну почему я?» или нестареющей и бессмысленной «за что?». Глупые вопросы, не желающие уходить из головы. Я снова поглажу Телового сквозь свитер и шмыгну носом.

– Ты можешь хоть раз меня поддержать?

– А ты себе для чего тогда нужна? – сварливо проворчит он.

– Чтоб плакаться.

– Ну и плачься тогда. А я лучше напомню, что…

И он снова будет брюзжать, а я снова буду доказывать зеркалу, что нормальная. Закрываться от людей или бесстрашно выходить, не пряча исколотые пальцы или пробуравленные капельницами вены. Жить с диагнозами и бесконечно подыскивать новые лечения.

Да, болезни никуда не денутся. Но я научусь быть счастливой и с ними и обязательно этой счастливой буду. Осталось убедить в этом Телового.

И конечно же, саму себя.

Людмила Жуковская

Горгулья

Я возвращаюсь проведать свой город, маленький и пыльный. Летом он весь залит солнцем, по улицам бродят только растерянные матери с колясками. Дети играют в песке. Вот мой дом – девять этажей, серый кирпич. Рябина под окном – пока еще зеленая. Я брожу, задумавшись, и оказываюсь вдруг перед высоким острозубым забором: ворота закрыты. Во дворе – нежно-голубое трехэтажное здание. Стены его напоминают цветом старую мозаику – они состоят из мелких бледных плиток. Что-то тревожит меня. Я начинаю вспоминать: песок, камень, земля… То же здание, но десять лет назад. Усмехаюсь про себя: на моей личной карте города на него следовало бы повесить мемориальную табличку «Здесь родилась, жила и умерла Горгулья».

…Зима, 2011 год. Я ставлю будильник на пять утра, чтобы проснуться и понять, что мне не надо никуда идти. Это моя маленькая тайна. Спать еще два часа или лежать в темноте и смотреть, как тени от фар бродят по потолку. Идет снег – он всегда был и всегда будет. Мир замерзает – узоры проступают на оконном стекле. Когда меня спрашивают, кем я хочу быть, я лгу: говорю, что буду врачом или учителем. А на самом деле я просто не верю, что не умру. Мне все кажется, что жизнь моя закончится раньше, чем школа.

некрасивая, какая же ты некрасивая, мне стыдно сидеть с тобой, что на тебе за туфли, у меня такие бабушка носит

Я встаю и сажусь к столу. В первом ящике четыре маленьких лезвия, извлеченных из безопасной бритвы. Я достаю одно, верчу в пальцах. Потом прижимаю к предплечью и слежу, как выступают капельки крови. Прижимаю еще раз и смотрю не отрываясь: это я, это мое тело, вот оно чувствует боль, значит, оно живое. Значит, я еще здесь. За полторы четверти шестого класса руки мои покрылись ожогами и порезами. Теперь я могу заплакать – звенит стекло, приходит большой ветер. Остается несколько минут, а затем прозвенит будильник и начнется день. День – это плохо.

уходи, вали отсюда, вот мы тебя встретим, и тогда тебе мало не покажется, что ты смотришь на меня, прекрати пялиться

У меня нет ни одних джинсов – только юбки. Мама шила их сама. Девочке, особенно христианке, полагается ходить в юбке. Я вхожу в класс и слышу, как они смеются.