Марина и – Скитальцы (страница 150)
Я выпустила его уздечку, развернулась и пошла куда глаза глядят, и с каждым шагом сдерживать слезы становилось все труднее; боль в ногах и спине оттеняла мои чувства неповторимыми красками. Несчастная кобылка смотрела на меня с ужасом – в ее глазах я была чудовищем, сумасшедшей мучительницей всего живого.
Он поймал меня на обочине. Схватил за плечи, развернул к себе:
– Ну я же… Но я же не могу не идти!.. Я же не волен над собой… Я же…
Его умоляющий взгляд меня доконал. Я разревелась так, как не плакала со времен приюта.
Добрых полчаса мы стояли на обочине – он обнимал меня, я то вырывалась, то кидалась ему на шею; посторонний наблюдатель здорово повеселился бы – но никаких наблюдателей не было, только спокойный Луаров жеребец да моя кобылка, которая не сбежала только потому, что едва держалась на ногах.
Луара трясло. Он грыз губы и повторял, что любит меня и вернется; на уме у него было что-то совсем другое, но я слишком измучилась, чтобы разгадывать его тайны. Он твердил, что не волен над собой, что ему плохо, что его тянет, что ему надо; слово «Амулет» так и не было сказано. Нам обоим было не до того.
Слово возникло в моей потрепанной памяти, когда перед самым закрытием ворот мы – полуживая лошадь и ее покрытая синяками всадница – вернулись в город.
Без мыслей и пояснений. Одно только странное слово – «Амулет».
Флобастер взялся за кнут.
Я бестрепетно пошла с ним на задний двор; испуганный Муха гладил по мокрой шее пострадавшую лошадь, из низкого окошка кухни пялилась любопытная служанка, на помойной бочке пировал облезлый кот. Бариан за что-то отчитывал Гезину – далеко, на краю моего сознания. Металась паническая мысль – нет! Флобастер никогда меня не порол!.. Но и паника была какая-то ненастоящая, ленивая, тоже далекая и смутная. Луар уехал; Амулет.
Флобастер так зыркнул на любопытную служанку, что окошко тут же и опустело. Потом так же свирепо взглянул на меня – я бесстрашно выдержала его взгляд.
Он содрал с меня плащ. Молча, страшно сопя, рванул вверх подол мокрого платья.
Глаза его расширились. Лицо оставалось свирепым, но глаза сделались как блюдца, и смотрел он на мои голые ноги.
Неловко изогнувшись, я посмотрела туда же, куда и он.
На заднем дворе было темно – одинокий фонарь, да светящиеся окна, да сгущающиеся сумерки; в этом полумраке я увидела на собственном теле черные, жуткого вида кровоподтеки. Да, поскачи с непривычки без седла.
Флобастер молчал. Я молчала тоже – ждала наказания.
Он выпустил меня. Сопя, подобрал мой плащ; накинул мне на плечи и ушел, волоча кончик кнута по раскисшей грязи.
Гонцы явились на рассвете – вернее, гонец, потому что только этот парень в забрызганном грязью красно-белом мундире был полномочным представителем капитана стражи. Прочие двое служили ему провожатыми и телохранителями.
Посланцев встретил слуга с сонными красными глазами. Парня, оказавшегося лейтенантом стражи, провели прямиком к господину Соллю – или полковнику Соллю, как его почтительно именовал красно-белый юноша.
Разоренная гостиная произвела на лейтенанта сильное впечатление. Слуга, сопровождающий его, качался от усталости; кто знает, что ожидал увидеть юноша в кабинете Солля. Однако навстречу ему поднялся из-за стола совершенно трезвый, сухой, напряженный и злой человек. Посланец оробел.
Эгерт взял у него из рук письмо, запечатанное личной печатью капитана стражи Яста. Подержал, ожидая от себя признаков волнения; не дождался, разломал печать, вскрыл.
«Полковнику Соллю радостей и побед. Пусть дни его… – Эгерт пробежал глазами обычные вежливые строки. – Сообщаю господину полковнику, что после внезапного его отбытия гарнизон оказался обезглавленным, и мне ничего не оставалось делать, как только принять командование на себя…»
Солль равнодушно кивнул. Хорошо. Он все равно прочил Яста себе в преемники… Все устроилось как нельзя лучше.
«…Однако вести, одна другой злее, не дают спать спокойно. Мелкие разбойничьи шайки, промышлявшие в окрестностях, объединились теперь в один крепкий отряд под предводительством некоего Совы… Злодеи осмеливаются нападать уже не просто на одиноких путников, но и на целые караваны; жители окрестных сел и хуторов боятся, присылают послов с челобитными – однако я не решаюсь предпринять большую карательную вылазку в ваше отсутствие… Дела все хуже с каждым днем – умоляю, полковник, прибыть в расположение гарнизона и принять командование с тем, чтобы…»
Молодой посланец нетерпеливо переступил с ноги на ногу, звякнув шпорой. Эгерт поднял глаза – юноша смотрел в меру почтительно, в меру выжидающе, в меру укоризненно.
– Передайте капитану Ясту, – Эгерт вздохнул, подбирая слова, – передайте капитану, что я прибуду сразу же… как только мои важные дела позволят мне сделать это. Пусть капитан действует на свой страх и риск – я верю в его полководческий талант. – Солль снова вздохнул, сдерживая невольный зевок.
Потрясенный посланец глядел на него во все глаза.
Когда-то в детстве он тяжело переболел. Ему тогда было лет семь, и он на всю жизнь запомнил состояние полубреда, когда ему казалось, что под головой у него не подушка, а мешок с раскаленными камнями.
Потом наступало облегчение – и в мокрой от пота темноте ему мерещились далекие замки среди моря, звезды на мачтах кораблей, многорукие рыбы и птицы с глазами, как угли…
Это путешествие напоминало Луару тот давний бред. И еще почему-то представлялось красное яблоко, упавшее в реку и медленно плывущее по течению – полупритопленное, яркое, с дерзким хвостиком над поверхностью воды. Временами Луару казалось, что его дорога – та самая медленная прозрачная река и она несет его, как яблоко.
Он не сопротивлялся течению. Поначалу путешествие с закрытыми глазами оказалось даже приятным – он ни о чем не думал и лениво смотрел, как обнажаются под солнцем заснеженные поля, как ползут по ним тени облаков, как суетятся в проталинах отощавшие птицы. На душе у него было спокойно и пусто – теперь он ничего не решал и ничего не хотел. Судьба была предопределена – давно и окончательно, но вот неведомо кем; Луар установил для себя, что когда-нибудь потом он спросит и об этом. Не сейчас. Сейчас он лишен своей воли – и его зависимость столь глубока, что где-то смыкается с абсолютной свободой.
Но дни шли за днями – и с каждой новой ночевкой, с каждым новым перекрестком его спокойствие таяло.
Наверное, цель была все ближе – но только с каждым часом в Луаровой душе усиливался неведомый зуд. Это было похоже одновременно на голод и на жажду, он чувствовал себя ребенком, которому показали игрушку – а потом спрятали, и надо падать на землю, биться в истерике, требовать, требовать…
Он погонял и погонял коня; жеребец хрипел, покрываясь мылом, но Луару все равно казалось, что он едет недостаточно быстро.
Однажды, ночуя на сеновале в чьем-то дворе, он ощутил под пальцами грани золотой пластинки. Будто глоток воды посреди бескрайних раскаленных песков. Цепочка холодит шею – наконец-то!
Он открыл глаза. Ладони помнили тяжесть медальона – но ладони были пусты. Тогда его скрутил спазм.
Он катался по сену. Он вопил что-то неразборчивое, сбежались люди со светильниками, сквозь шум в ушах он слышал сбивчивое: падучая… падучая… кончается… И он действительно бился с пеной у рта – ему казалось, что он пустой мешок, в сердцевине которого застряло шило. Ему хотелось вывернуться наизнанку.
Под утро он очнулся – но спокойствие ушло окончательно, сменившись исступленной жаждой медальона.
Он видел его в очертаниях облаков. Золото мерещилось на дне ручья, всякий встречный человек казался узурпатором, незаконным обладателем святыни. Высматривая золотую цепочку, Луар повадился, встретив кого-нибудь, первым делом разглядывать его шею. Люди шарахались, бормоча заклятия-обереги, – не иначе кровопийца, высматривает место, куда воткнуть клыки…
Вокруг него все плотнее сгущался страх. Если б Луар, подобно девушке-кокетке, носил с собой маленькое железное зеркальце, если б Луар имел обыкновение изредка в него смотреть – вот тогда он понял бы, откуда эти затравленные взгляды встречных и попутчиков, почему его боятся пустить на ночлег – и все-таки пускают… Жажда медальона, съедавшая его изнутри, все яснее проступала в его холодных, остановившихся глазах.
Он плакал по ночам. Амулет звал его, как заблудившийся ребенок зовет мать; это превратилось в пытку, в навязчивую идею. Не видя ничего вокруг, Луар ломился вперед, зная, что безумному странствию приходит конец.
И еще – он понял, что рядом с медальоном находится некто, с кем неминуемо придется встретиться.
Весна наступила сразу – тянулась-тянулась гнилая оттепель, а потом вдруг утром встало солнце, и все поняли, что зимы больше нет. Скисла.
Лохматые метлы размазывали по мостовым навоз и глину, и на них, на метлах, набухали почки. Горожанки спешили добавить к своему привычному платью какую-нибудь сочную весеннюю деталь, и потому у галантерейщиков повысился спрос на бантики-пряжки-платочки. Кое-где в палисадниках распустились дохленькие желтые цветочки, и местные влюбленные выдергивали их с корнем, чтобы с превеликим шармом поднести потом своей милой шляпнице или белошвейке.
У нас выросли сборы, причем спрос пошел на трагедии и лирику. Фарсы игрались реже обычного, и это было замечательно, потому что я хромала еще довольно долго; публика рукоплескала, а между тем близился конец наших зимних гастролей.