Марина Андреева – Руками не трогать, или как я стала богиней домашнего очага! (страница 12)
— Лучше, — сказал он. Одно слово.
Он поднялся, вышел, не сказав больше ничего. Дверь закрылась.
Я осталась одна. Вдохнула. Воздух пах теперь по-другому. Воском, кожей, чистотой. Не харчевней.
Вечером я мыла пол на кухне. Тряпка шлепала по камням, вода была жирной и теплой. Из-за стены, из коридора, ведущего в горницу, донеслись голоса. Не обычный гвалт. Мужской голос, низкий: «...разорился, что ли?» Женский смех в ответ. Звон стекла о стекло — не глиняных кружек, а тонкого, хрустального. Тихий, довольный говор.
Тряпка замерла в руке. Я прислушалась. Не слышно было требований, ругани. Слышно было, как льется вино.
Позже Горм вошел на кухню. Его лицо было красным, но не от злости. От чего-то другого. Он сунул мне в руку кожаный мешочек, не глядя. Мешочек был тяжелым, туго набитым.
— Держи.
Он повернулся уходить.
— Заказ... — начала я.
— Второй графин заказали, — бросил он через плечо. — И торт какой-то с орехами. Спрашивали, кто тут уголки вылизывал.
Он скрылся за дверью.
Я развязала шнурок. Внутри блеснуло серебро. Много. Не пять монет. Восемь, девять, десять... Счет потерялся. Просто тяжелая, холодная горсть.
В это время из общего зала вышел он. Эрвин. Встал у выхода, поправил манжет. Его взгляд скользнул по кухне, нашел меня. Остановился. Не на лице. На мешочке в моей руке. Потом поднялся на мое лицо.
Он не улыбнулся. Не нахмурился. Просто смотрел. Как смотрят на неожиданный результат сложного уравнения. Интересно. Без эмоций.
Потом кивнул. Один раз. Сухо. Развернулся и ушел в ночь.
«Блестяще, Светлоручка, — прокомментировал мой внутренний голос. — Сначала ты поработила существо, питающееся пылью. Теперь покорила желудки и кошельки в харчевне. Скоро, глядишь, и этот ходячий устав удастся расшевелить. Хотя бы до кивка с полуулыбкой».
Я зажала мешочек в кулаке. Монеты впились в кожу, оставили следы. С одной стороны — тепло серебра, запах кожи и вина из горницы. С другой — холод его взгляда, запах чернил и порядок.
Оба были реальны. Оба теперь были частью этого мира. Моего мира.
ГЛАВА 5. РАСПРОСТРАНЕНИЕ СЛУХОВ
Ключ в кармане упирается в бедро. Я иду, считаю шаги: семь, восемь, девять. Плиты под ногами холодные, шершавые, но по краям уже лежит пыль — свежая, серая. Её не было вчера.
Слева, у стеллажа с грифельными досками, стоят двое. Молодые. Один что-то чертит пальцем в воздухе, второй слушает, кивает. Мой сапог скрипит. Они оборачиваются вместе. Взгляды — быстрые, любопытные — цепляются за мою куртку, за джинсы, за лицо. Не отводятся. Один, с веснушками, приоткрывает рот, словно хочет что-то сказать. Его товарищ бьёт его локтем по ребрам. Веснушчатый захлёбывается, отворачивается, делает вид, что чистит ноготь. Второй смотрит мимо меня, в стену. Тишина между ними становится густой, неловкой. Я прохожу. За спиной слышу подавленный, шипящий выдох. Потом тихий, взрывной смешок. Щёки начинают гореть, будто по ним провели наждаком.
Впереди, у низкой дубовой двери в подсобку, стоит Магда. Она не работает. Руки у неё свободны, висят вдоль тела. Она смотрит на меня, не мигая. Её глаза — узкие щёлочки в морщинистом лице.
— Слышала, ты особенная, — говорит она. Голос негромкий, но каждое слово падает отдельно, как камень в лужу. — Дворянка.
Она отрывается от косяка. Делает три шага вперёд. Встаёт прямо передо мной, не вплотную, но так, что мне нужно или остановиться, или обойти. Я останавливаюсь. Дышу ртом. В воздухе пахнет мыльной водой и едкой щёлочью от её передника.
— Что, нам, простым, теперь и прибираться по-твоему надо? — спрашивает она. Голос становится выше, нарочито простым. — Ковры двигать? Свет ловить?
Она поднимает подбородок, ждёт. В её взгляде нет ярости. Есть наглое, испытательное любопытство. Интересно, взорвусь я или сбегу.
Горло перехватывает. Я открываю рот. Воздух проходит с хрипом.
— Я просто… — звук рвётся, ломается. — Работала.
Магда медленно, преувеличенно понимающе кивает.
— Ага… Работала, — повторяет она. Потом резко меняется. Губы растягиваются в нечто, похожее на улыбку, но глаза остаются холодными. — Дворянские причуды!
Она разворачивается на месте, грубый кожаный каблук скрипит, царапая камень. Наклоняется, одним движением хватает пустое оцинкованное ведро, стоявшее у стены. Жесть громко лязгает о железную пряжку на её толстом поясе. Два быстрых, тяжёлых шага — и она в проёме двери. Не оглядывается. Дверь захлопывается не хлопком, а глухим, плотным ударом добротного дуба о каменный косяк. Вслед за ударом — дребезжание стального засова изнутри. Щёлк.
Я стою. В ушах — всё тот же лязг ведра и этот щелчок засова. Они гудят, заглушая тиканье часов где-то далеко. В груди что-то сжимается, становится горячим, тяжёлым, твёрдым. Ком. Но не от слёз. От злости. Горькой, солёной, беспомощной.
Справа, из двери с табличкой «Регистратор V разряда», выходит Эрвин. Он держит кожаную папку под мышкой, прижимая её локтем. Его шаг чёткий, ровный, как всегда. Он не замедляется. Не поворачивает головы. Но его подбородок опускается на градус. Взгляд — острый, быстрый, как щелчок затвора — скользит по мне, по дверям подсобки, по моему, должно быть, красно-белому лицу. Фиксирует. Оценивает. И устремляется вперёт, в конец коридора. Он всё видел. Слышал.
Он проходит так близко, что подол его тёмно-серого шерстяного плаща шелестит, задевает край моей джинсовой штанины. От него несёт — не пылью архива, не кухонной гарью. Чернилами ореховой сепии, сухой, старой бумагой, свежим воском для пола и чем-то ещё — холодным, как сталь. Чистотой. Абсолютной, бездушной, безупречной чистотой и порядком.
Он не говорит ни слова. Не кашляет. Не вздыхает. Его шаги — отчётливые, твёрдые — удаляются. Звук стихает, растворяясь в гулкой тишине пустого коридора.
Ноги мои будто вросли в каменную плиту. Ком в груди больше не горит. Он остыл, стал тяжёлым и ледяным, как речной булыжник. Это не просто обида. Это понимание. Он был свидетелем. И его свидетельство — молчание, мелькнувший в сантиметре от меня плащ, запах чуждого порядка. Это и есть вердикт. Окончательный.
Я отрываю подошвы от пола. Делаю шаг. Потом ещё. Иду к тяжёлой двери архива. Спина прямая, плечи отведены назад. Но внутри всё мелко дрожит, как струна после удара.
Пыльник уже ждёт, сидя у самой двери. Он трётся мордой о мою ногу, издаёт тихое, бурчащее урчание. Его мех тёплый, живой, пахнет пылью и чем-то простым, своим. Я наклоняюсь, глажу его между огромных ушей. Рука всё ещё дрожит. Но под шероховатой шёрсткой дрожь понемногу стихает.
Хоть кто-то рад меня видеть. Даже если этот кто-то — странное пылевое чудище.
Рынок грохотал. Тележка с горшками проехала в сантиметре, глина запахла сырой землей. Кто-то толкнул в спину, локтем, извинился хрипло, не оборачиваясь. Я вжалась в стену, сумка придавила ребра. Запах рыбы вперемешку с апельсином ударил в нос. Калеб вынырнул из толпы, отряхнул бархатный рукав, на котором остался след от чего-то мокрого. Его глаза нашли меня, загорелись. Он не просто подошел — втиснулся в щель между мной и стеной, поставил себя как щит. Тепло от его тела, запах духов и пота.
— Нашлась! — его голос перекрыл гам. Ладонь легла на мой локоть, пальцы сжали — не больно, но крепко. — Горм сияет! Твой сарай теперь золотая жила!
Он вытащил из-за пояса сверток, развернул его одним движением. Пергамент хрустнул. Чернила блеснули на солнце. Он сунул лист мне в свободную руку.
— Салон. Твое имя. Мое дело. Шестьдесят на сорок. Права на стиль — мои. Читай.
Бумага холодная, гладкая. Пальцы скользят по тексту. Слова «права», «эксклюзив», «расторжение». В горле пересохло.
— Это ловушка, — выдохнула я.
— Бизнес! — он улыбнулся, но зубы сомкнулись плотно. — Бриллиант без оправы — просто камень. Я — оправа. Защита. Связи.
Он ткнул пальцем в строку.
— Подумай. А пока — клиент. Жена бюргера. Будуар. Материалы — лучшие. Деньги — сразу.
Он взял меня под локоть, повел сквозь толпу. Я шла, как пьяная, сжимая в одной руке сумку, в другой — пергамент. Края бумаги резали кожу. Он вел уверенно, расчищая путь плечом, кивая знакомым. С каждой минутой пергамент в руке становился тяжелее. Он пах не чернилами. Пах долгами.
Перед глазами мелькнуло золото перстня Калеба. Раздался стук — тупой, короткий. Звук отдался в животе легкой дрожью. Я вжала голову в плечи. Ремень сумки дернулся, впился в шею. Дверь отъехала внутрь на несколько дюймов и остановилась. В щели пахло ладаном и пылью. Потом она распахнулась полностью.
Рука Калеба не отпускала локоть. Он провел меня сквозь прихожую, мимо шкуры со стеклянными глазами. Пальцы его впивались в кожу. Воздух был густым от ладана и пыли. В горле запершило. Перед нами распахнулась другая дверь.
Будуар ударил по глазам розовым светом. Солнце пробивалось сквозь тюль, окрашивая всё в ядовито-сладкий цвет. Стены, ковер, горы подушек на диване — всё было розовым. Золотая вышивка на бархате слепила. Господи. Это не комната. Это визуальный вопль.
Флора стояла у камина. Шелк ее платья зашипел, когда она повернулась. Запахло фиалковым мылом и чем-то кислым — потом, нервы. Ее глаза, широкие и влажные, просканировали меня с ног до головы. Остановились на моей сумке.
— Вы та самая? — голосок тонкий, с металлической дрожью. — Которая у Горма уголки вылизывала?