реклама
Бургер менюБургер меню

Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 86)

18

А дальше время повествования еще более ускоряется. Фабулы же никакой больше нет, как нет и психологии. Теперь в две фразы уместились уже пять лет жизни — точнее, мучительного существования — того персонажа, чьи размышления с такой доскональностью описывал автор в предшествующих его аресту главах. Причем первая фраза звучит почти оптимистично: «Заключенный Корнев оказался более живучим, чем казался на вид…» (возникает, правда, тревожное чувство неуюта от слова живучий — будто разговор перешел неожиданно с людей на инфузорий) «…и более работоспособным физически, чем большинство интеллигентов, осужденных на каторгу». Вторая фраза, сохраняя холодную тональность рассказа, усиливает трагическую иронию: «Он погиб только на пятом году своего заключения, угодив под очередное обрушение на колымском руднике „Оловянный“».

После этого песочные часы переворачиваются еще раз. Время вновь меняет свое течение. Повествование практически покидает людей. Начинается неторопливое описание рудника на сопке, где месторождение оловянного камня было, «в сущности, очень бедным, всего один-два килограмма на тонну извлеченной породы. Затраты же взрывчатки, сжатого воздуха и сверхтвердых сплавов, необходимых для сверления скальных пород, рабочей силы и людских жизней — непомерно большими».

Итак, речь уже не о людях. О рабсиле — средстве для добывания металла — олова, без которого, «как без стали или алюминия, нет машин. В том числе и военных. В таких случаях соображения экономической рентабельности отходят на второй план, особенно когда основой производства является рабская сила. И уж подавно никакого значения не имели доводы слюнявого гуманизма. Впрочем, вряд ли они даже возникали».

Нам сообщают, что рабсила начала исправно поступать в середине 30-х и «с тех пор и до поздних послевоенных лет этот поток не прекращался. Получаемую ею рабочую силу сопка непрерывно перемалывала и калечила, возвращая лишь немногих, и то уже окончательными инвалидами. Разницу поглощала Труба — огромное кладбище заключенных. <…> Отдельных могил здесь не копали. Это было слишком расточительно с точки зрения экономии места и взрывчатки. Летом во всю длину распадка в его скальном дне взрывным способом выбивались почти километровые траншеи. Глубиной эти траншеи были, как и надлежит могиле, около двух метров, а по ширине равнялись высоте человеческого роста».

И так далее.

Когда-то Аверченко в одном из юмористических — натурально (темы для юмора не иссякали) — рассказов написал о полной перемене своего взгляда на страницы дореволюционной прозы после нескольких лет Гражданской войны. «Простите вы меня, но не могу я читать на пятидесяти страницах о „Смерти Ивана Ильича“.

Я теперь привык так: „матрос Ковальчук нажал курок; раздался сухой звук выстрела… Иван Ильич взмахнул руками и брякнулся оземь. `Следующий!` — привычным тоном воскликнул Ковальчук“.

Вот и все, что можно сказать об Иване Ильиче»[684].

7

Повествование строится так, что мы окунаемся в жизнь тех, кто не знает своего личного будущего и уж тем более не осознает хорошо известного нам, сегодняшним читателям, не оставляющего никаких надежд контекста происходящего. Погружаясь в детали напряженной борьбы центрального героя каждой повести, мы, как подростки 30-х годов, бегавшие по несколько раз смотреть фильм «Чапаев» в тайной надежде, что на этот раз Чапай выплывет, читая повесть «Два прокурора», на что-то еще надеемся…

Можно сказать, что внутреннее строение повестей в той или иной степени делится на три пласта. Первый — время незнания, когда герои живут в мире, где реальность закрыта набором слов, призванных создать виртуальную реальность, — тех, что сегодня мы называем советизмами. Ведь только люди, вернувшиеся из лагерей, не были заражены магией этого языка, знали ему цену — и брали эти слова в кавычки. «А предсказанная гениальным Сталиным классовая борьба в СССР все более разгоралась. В Москве прошли процессы главных партийных фракционеров, „скатившихся в болото“, как выражались газетные передовые, прямой контрреволюции. <…> Это был тот самый „прапорщик Крыленко“, который в первые дни только что возникшей советской власти был самим Лениным назначен главкомом ее вооруженных сил. Теперь он тоже скатился в болото контрреволюционной оппозиции и возглавил тайную организацию реакционных юристов.<…> Нынешняя контрреволюционность людей, в прошлом не щадивших своих жизней ради Революции, казалась действительно неправдоподобной. Но она вполне согласовывалась с учением вождя о неизбежности скатывания в болото контрреволюции всякого, кто хоть на йоту способен отклониться, хотя бы в мыслях, от генеральной линии партии» («Два прокурора»).

Второй пласт — время, текущее в следственной камере, когда в сознание арестованного проникает новое знание, но мощный демагогический пласт еще сохраняет свою деформирующую силу.

«— Кабинок-то всего двенадцать! — вполголоса заметил кто-то.

— В НКВД нет предельщиков, — возразил ему другой. <…>

Предельщики! Трубников вспомнил, что года два назад газеты были заполнены статьями о борьбе с ними на железнодорожном транспорте. Так обзывали специалистов, противившихся превышению установленных норм скорости движения и нагрузки транспорта. С ними победоносно боролся, конечно, при помощи тюрем и расстрелов, нарком железнодорожного транспорта Каганович. Он, как и Ежов, получил неофициальный титул „сталинского железного наркома“. Потом предельщиками оказались энергетики, не желавшие ломать перегрузкой агрегаты, и технологи в металлургическом и машиностроительном производствах. Слово „предел“ приобрело почти контрреволюционное звучание» («Оранжевый абажур»).

Столкновение стереотипов с реальностью, мучительная перестройка сознания — главное содержание этих страниц.

И третий, последний пласт. Его читатель увидит и прочувствует сам в финалах всех трех повестей. Новое литературное качество, принесенное Демидовым в отечественную словесность, придает особую силу сообщаемому в его повестях знанию об истории России XX века.

Автор монографии об общественном сознании и искусстве 30-х годов («Культура Два») В. Паперный, рассказывая о том, как строительство Дома общества политкаторжан (Дом каторги и ссылки — по проекту архитекторов Весниных) было закончено как раз к ликвидации самого общества политкаторжан, цитирует статью в архитектурном журнале 1935 года: «Такой дом может быть построен только в стране победившего пролетариата. Подрастающее поколение, не видевшее живого городового, не испытавшее гнета царизма и капитализма, будет знакомиться в Музее каторги и ссылки <…> c ужасами ссылки Туруханки, Колымы и прочих весьма отдаленных мест». Автор монографии проницательно пишет, что человек этого времени («житель Культуры-2») «мог участвовать в коллективных жертвоприношениях, мог требовать уничтожения „вредителей“, но он не мог не задумываться над вопросом: а что происходит с вредителями после их разоблачения. Мир Добра и мир Зла существовал в культуре в разных измерениях. Мир Зла — это был кромешный мир, не имеющий места в реальном географическом пространстве. Разоблаченный вредитель автоматически переходил в мир Зла, и искать его здесь, на земле, было бессмысленно». Человек «мог знать, что тот или иной вредитель (допустим, его родственник) находится на Колыме, но Колыма при этом была для него лишь музейным экспонатом, местом, где когда-то происходили ужасы каторги и ссылки. В данном случае между той и этой Колымой не было не только „тождества по существу“, но и каких бы то ни было точек соприкосновения»[685].

Демидов сводит полюса — и возникают не точки соприкосновения, а вольтова дуга. Он жестко и неумолимо показывает: это происходило не когда-то и где-то, а совсем недавно, у нас, на нашей земле, в нашем с вами географическом и историческом пространстве, при молчаливом соучастии многих и многих.

Подозреваю, что и сегодня внуки и правнуки вертухаев, следователей и расстрельщиков, до сих пор поклоняющиеся Людоеду, этого Георгию Демидову не простят.

8

И вновь вернемся к упомянутому в эпиграфе сегодняшнему историку — посмертному оппоненту Демидова, о нем, скорей всего и не ведающем, но вступившем, однако, с ним в схватку за души молодых наших сограждан.

«„Триумф демократии“ уживался с массовыми репрессиями 1935–1938 гг., которые были связаны с особенностями политической культуры партийно-государственной элиты 1917–1930-х гг.».

В чем же культура-то эта состояла? А вот в следующей же фразе и разъяснено: «В основе ужесточения давления на целые группы населения в середине 30-х гг. лежало представление большевистских руководителей о допустимости превентивной (упреждающей, устрашающей, призванной парализовать волю к сопротивлению) репрессии. Превентивная репрессия рассматривалась как средство подавления не только отдельных личностей, но и целых социальных групп, чьи интересы были чужды принципам советской власти и могли оказать ей активное противодействие».

У дедушки Крылова про эту политическую культуру (красивое, ободряющее выражение) было сказано давно и много короче: «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать!»

Результат же «превентивной репрессии» (заметим: тоже красиво и деликатно звучит, не то что, скажем, «зверства» или «кровавая мясорубка», что напрашивается при чтении Демидова) выглядит уже не только красиво, а даже пафосно: «В 1930-е годы советскому народу удалось совершить подлинный исторический подвиг. Страна осуществила мощный рывок в развитии, качественно преобразился ее социально-экономический и культурный облик, изменилось место в мире… Сочетая принуждение и моральные стимулы, используя страх и энтузиазм, созданная вертикаль управления… (вот она когда завелась, спасительная вертикаль!..) в целом решила те задачи, которые встали перед страной в конце 20-х годов».