реклама
Бургер менюБургер меню

Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 58)

18

Тут уже недалеко до переориентации с «реализма» как пути к «красному Льву Толстому» на Гоголя — как актуальной традиции.

Говоря об Артеме Веселом (уже после рецензии на Барканова), критик цитирует знаменитое описание дороги в «Мертвых душах» и сополагает его с цитатой из своего современника: «Пути-дороженьки рассейские, ходить не исходить вас, не нарадоваться», кончающейся словами: «И когда-нибудь, у придорожного костра, слушая цветную русскую песнь, легко встречу свой последний смертный час» (как известно, это ему, увы, не удалось). Вслед за Гоголем, по мысли критика, Артем Веселый «чередует реалистические (подчас натуралистические) сцены своих эпопей с лирическими — глубине и искренности их может позавидовать поэт — отступлениями»:

«Артем учится у Гоголя, и влияние автора „Мертвых душ“ в его работах сказывается так же сильно, как и влияние Хлебникова в словаре. Не говоря уже о лирических отступлениях, писатель использует основные приемы гоголевского стиля как героически-патетического („Тараса Бульбы“), так и реалистического („Повести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем“, „Мертвых душ“ и др.). Прежде всего — любовь к гиперболам»[530].

В. Красильников саркастически пишет об «уподоблении проф. Фатовым П. Романова Гоголю, Тургеневу, Толстому и Чехову»[531], о том, что вообще «необходимо воздерживаться от приема уподобления современников классикам и избегать эпитета „красный“: „красный Станюкович“ (Новиков-Прибой), „красный Толстой“ (Сейфуллина) и т. д. Вопрос о влиянии, школе не решается наклеиванием этикеток — пусть с именами классиков — на продукцию современников»[532].

Книга тут же подверглась резким нападкам. А. Тарасенков, совсем молодой (на девять лет моложе Красильникова), но быстро набравший официозный вес критик, раздраженный в немалой степени самостоятельностью позиции Красильникова, а также его попытками остаться в пределах разговора о литературе, писал[533]:

«Издательство „Федерация“, продолжая свою добрую старую либеральную традицию, продолжает наводнять книжный рынок сборниками литературно-критических статей, долженствующих „с наибольшей полнотой отразить все основные течения в области критики, теории и истории литературы“. <…> Вся книга Красильникова составлена или из ругательных, или из хвалебных статей в самом скверном смысле слова. В цикле статей „Полемика“ Красильников пытается спорить со своими литературными противниками. Здесь под руку подворачивается и Лежнев, и Ермилов, и рецензенты „На литпосту“. <…> Однако, по какой-то странной случайности, из всех этих рассуждений о задачах критики выпадают наиболее важные, наиболее ответственные, наиболее волнующие литературоведческую, писательскую общественность вопросы — вопросы построения научного марксистского метода познания литературно-художественного явления, вопросы научного мировоззрения. Рассуждения Красильникова о задачах критики и ее недостатках — рассуждения любителя-дилетанта, стороннего „доброжелателя“, пекущегося о вкусах „массового читателя“. Из области принципиально-методологической, политической — вопрос о путях коммунистической марксистской критики перенесен в область делячества, критической технологии».

Заключает свою рецензию Тарасенков так: «Издание же книжки — дело ненужное, дезорганизующеее читателя, желающего разобраться в сложности современной литературно-политической обстановки».

Литературно-общественный контекст конца 20-х годов убеждает, что Барканову бесспорно повезло с однокурсником-рецензентом.

7

И вновь вернемся к его жизни и работе.

Так что же, замечательная стилизация осталась единственным его сочинением, не считая тех нам неизвестных, что были поданы в виде зачетных работ во время обучения в Институте?

Удалось разыскать тринадцать рассказов, напечатанных Баркановым до выхода повести — в 1923–1925 годах: двенадцать — в «Военном вестнике», один — в «Прожекторе».

Все они относятся ко времени и событиям Гражданской войны. Боевые эпизоды написаны с большим профессионализмом человека, участвовавшего в двух войнах; снова и снова изображается поведение людей перед лицом опасности. Иногда — упор на остроте сюжета, основанного на смене красных и белых в одних и тех же хатах, и замороченности так называемого мирного населения совсем не мирным временем. Иногда — стремление к передаче динамики боя или отступления, настойчивые попытки пейзажных зарисовок, работа над лаконичностью концовок («Труп Бренчика Семенов нашел случайно. Тело привезли в полк и похоронили у стен казарм, вместе с другими, погибшими в боях под Петроградом»[534]). Иногда же — разработка голоса повествователя («Кому приходилось вблизи врага оторваться от своей части, тот поймет мое самочувствие в памятный для меня вечер»[535]). Любовь к деталям порой заставляет вспомнить о Гоголе:

«Трехверстка подвернута так, чтобы влезала в полевую сумку, и наружной стороной порядком истрепалась: Раменского не отличил бы от Пустой Балки, если бы не знал, что вот тут оно, окаянное, длинный змей очертелый… И носила трехверстка следы усердной работы двух полководцев <…> Зарядившись так вот победным духом, Похмелов совал карту в сумку и вытаскивал оттуда Плеханова „Монистический взгляд“, тоже подвернутый и потертый, помнится, на 27 странице»[536].

Но нельзя сказать, что от рассказа к рассказу идет становление писателя и что эта «литучеба» в конце концов приводит его к блестящей стилизации. Нет, в рассказах перед нами — уже сформировавшаяся манера «военного» рассказа. И скорее в какой-тот момент происходит скачок — переход от реального пережитого материала к «чистой» литературности, к забытой гоголевской традиции.

Приведенная нами ранее дата увольнения Барканова из Внешторгбанка — 29 марта 1931 года — это последняя «московская» дата и вообще последняя известная нам биографическая дата Барканова. Дальше над его именем смыкаются воды забвения. Домовую книгу, которая показала бы, до какого времени проживала его семья из четырех человек по одному и тому же московскому адресу, разыскать пока не удалось (на месте же самого дома возвышается многоэтажное здание сталинской архитектуры), как и фотографии Барканова: их нет, по сведениям, полученным из Псковского областного архива, среди документов Великолукского реального училища; нет и студенческой фотографии в хорошо сохранившихся личных делах студентов Брюсовского института, которые при поступлении подавали среди документов две фотографии, эти фотографии отсутствуют.

Однако можно предполагать, что Барканов присутствует, никем не узнанный, на одном из групповых снимков. Это фотография марта 1925 года с подписью «А. А. Луначарский и А. С. Серафимович среди студентов ВЛХИ», предоставленная редакции «Литературного наследства» Н. Н. Суровцевой и опубликованная в 1976 году в 85-м томе («Валерий Брюсов») на странице 823 (в той же группе можно, видимо, искать и В. Красильникова).

В документации МВД среди имен миллионов репрессированных советских граждан М. В. Барканов не значится (этими сведениями мы обязаны любезности С. В. Мироненко). И все-таки можно предположить, что после чистки и изгнания с работы Барканов был выслан вместе с женой и маленькими детьми: в 1929–1931 годах это обычная мера. И следы его затерялись на наших просторах.

В своей единственной книжке Барканов, уничижительно представив сначала андреевский памятник Гоголю («Баба ли вяжет чулок, живот ли у него болит — ничего понять невозможно»)[537], в том же стилизаторском ключе (с возможной проекцией на «Завещание» Гоголя — «Завещаю не ставить надо мной никакого памятника…») продолжал: «…Я попрошу… хотя это и не вполне скромно, но читатель, надеюсь, не осудит такую дальновидность. Я попрошу на памятнике изобразить меня в приличествующей мужу позе: если можно — на коне, а если нельзя коня, как-нибудь так, чтобы фигура внушала уважение в семейном кругу или еще как-нибудь, я не знаю».

А. Митрофанов — «пролетарский писатель»

Самой трудной была всегда для русской литературы большая форма на национальном материале.

Первая публикация: Тыняновский сборник. Вып. 13. Двенадцатые — Тринадцатые — Четырнадцатые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. М., 2008

1

В середине 30-х годов Бабель так характеризовал А. Г. Митрофанова, рассказывая Л. Боровому о встрече в редакции «Красной нови»:

«Он у них сидит на прозе, но, к сожалению, ничего не решает. И очень жаль! Потому что Митрофанов человек с замечательным чутьем и безукоризненным вкусом. Человек, который в самом деле понимает, что такое литература. Поразительный человек, одно из высших оправданий нашей революции, если бы она, святая, нуждалась в оправданиях! Сын, как он сам охотно рассказывает, вечно пьяного сапожника и его сожительницы, женщины очень сомнительного поведения. А как хорошо он видит и слышит литературу, как умеет просмотреть ее ткань! Никому я так не верю, как Митрофанову! И больше чем кого-либо боюсь его. Как жаль, что сам он пишет не всегда так, как ему хотелось бы и как мне бы хотелось»[538].

Л. Разгон, работавший в конце 20-х — начале 30-х годов в «Комсомольской правде», отвечая на мой вопрос, вспоминал:

«Я помню его — на писательских собраниях… В „Комсомолке“ он не бывал. Он не был похож на писателя! Был похож на мастерового.