Однако отсутствие этого примера, как и примера советский писатель, не случайно. Они не приведены ни для первого, ни для второго значения именно потому, что с самого начала находятся — необъявленно! — под значением третьим («преданный советской власти»).
Не менее примечательно исчезновение этого третьего значения из Словаря, вышедшего двадцать с лишним лет спустя (семнадцатитомного академического). Оно исчезло именно потому, что втянулось за это время в два других, уже обнаженно идущих под знаком «советское значит лучшее»[265]: советская идеология, советский патриотизм; новый, советский быт, советские чувства [понятно, что только хорошие, иного не дано].
Во время подготовки Первого съезда советских писателей, на заседаниях Первого пленума оргкомитета Союза советских писателей И. Гронский, в силу особенностей своей личности, невольно отчетливей всего обозначил маршрут продвижения власти к внедрению этого всепокрывающего именования — советский писатель. Оно функционирует в упомянутых текстах на фоне понятия советская власть, тоже пока еще мерцающее разными оттенками, не обызвестковавшееся. Во вступительном слове Гронского на пленуме, где хорошо видна та подвижная плазма, из которой появляются словосочетания, которые скоро застынут, обращает внимание прежде всего сама частотность его повторения — на 296 слов (первые пять абзацев вступительной речи Гронского) синтагма советская власть встречается 15 раз. Она как будто порождает, отпочковывает словосочетание советский писатель: «Товарищи! Наш пленум является первым пленумом организации, которая представляет всю массу советских писателей. Создание такой единой организации советских писателей сделалось возможным благодаря повороту широких масс интеллигенции в сторону советской власти»[266].
В первой фразе этой речи главного организатора съезда слова советский писатель имеют, пожалуй, в виду общее именование литераторов, живущих и печатающихся в СССР. Но уже вторая фраза склоняет слушателя к тому, что одни были советскими изначально, другие — стали после поворота.
Далее в тексте Гронского фигурируют следующие эквиваленты синтагмы советский писатель:
писатели,
писатели, выросшие в условиях старого строя,
писатели, точно так же, как все другие отряды интеллигенции,
старые писатели,
беспартийные писатели,
интеллигенция,
старая интеллигенция
и даже —
один из отрядов… мелкой буржуазии.
«И если мы хотим быть большевиками, учениками Маркса, Ленина и Сталина, мы сами должны повернуть в сторону этой интеллигенции, в сторону старых писателей, памятуя, что у старой интеллигенции, у старых писателей очень большая культура, большой опыт, которого у нас, у молодого класса, не так много и который мы, победивший класс, должны ценить»[267].
В выступлении В. Кирпотина, столь же активного литературного функционера, синтагма советский писатель имеет не менее подвижные очертания: «В эпоху военного коммунизма и в первые годы нэпа <…> складывавшиеся центры беспартийных советских писателей, как например „Серапионовы братья“, демонстративно заявляли о своей аполитичности, о самодовлеющей ценности искусства». А несколькими абзацами ниже уже говорится о повороте «в сторону советской власти большинства, лучшего большинства советских писателей, и роста собственных кадров пролетариата в литературе» и о том, что поворот этого «лучшего большинства советских писателей, все эти сдвиги в литературе не могли бы произойти без роста писательских кадров, вышедших из рядов рабочего класса и отчасти колхозного крестьянства, без идейно ведущей роли пролетарской литературы»[268].
В первой фразе советский писатель — это живущий и пишущий в Советском Союзе. Еще можно говорить о советском писателе, заявляющем о своей аполитичности. Дальше речь идет о повороте в сторону советской власти «лучшего большинства» этих писателей — слово советских еще не окрашено идеологической краской, но подмалевок под эту краску уже нанесен.
«Наш пленум является первым пленумом организации, которая представляет всю массу советских писателей» (вступительное слово Гронского. См.: стенограмму Первого пленума Оргкомитета Союза советских писателей (29 октября — 3 ноября 1932).
«Глубокой, органической работы с писателями из рабочей среды не велось. И вот писательская масса, организованная вокруг Оргкомитета, должна выправить, должна вести эту работу по существу, а не только формально. <…> Это писатель, может быть, со своими ошибками, со своими уклонениями, даже часто очень глубокими, но писатель, который все-таки идет в массе советской литературы» (Выступление А. Серафимовича. Там же. С. 137, 138).
«Под руководством партии, при чутком и повседневном руководстве ЦК и неустанной поддержке и помощи товарища Сталина сплотилась вокруг советской власти и партии вся масса советских литераторов» (Речь секретаря ЦК ВКП(б) А. А. Жданова // Первый Всесоюзный съезд советских писателей. 1934. Стенографический отчет. М., 1934. С. 3).
Только появляется понятие советский писатель как общее именование литераторов, живущих и печатающихся в СССР. При этом само собой разумеется, что все они разделяют доктрину Коммунистической партии. Именно это само собой разумение и есть черта тоталитаризма — по ней он должен был угадываться. Но большинством угадан не был.
6
Суть метода была, во-первых, в самом предъявлении требований к творческому продукту (и даже самому акту) — каким именно он должен быть, в самой идее долженствования и предрешенности творчества.
Во-вторых — в требовании однородности, одинаковости, то есть похожести результатов творчества. Этого одного вполне достаточно, даже если бы эти требования сводились к лучшим эстетическим качествам.
Наконец, в-третьих, дело было в общем сильнейшем давлении, родственном земному притяжению. Объявлялся некий физический закон, уже действующий в уже существующей вселенной, где давно ощущалось земное притяжение, но оно еще не было названо законом всемирного тяготения. Значение формулирования канонов социалистического реализма для литературной практики живущих в Советском Союзе и уже в силу этого обстоятельства вынужденных иметь его в виду литераторов можно уподобить значению открытия закона всемирного тяготения для повседневности живущих на Земле людей.
Это притяжение ощущалось все равно при каждом шаге. Оторваться от земли рядовому литератору было невозможно. Чтобы взлететь, оставаясь в пределах земной атмосферы, надо было построить соответствующий аппарат и быть умелым пилотом. Таков был автор «Тихого Дона», тогда как в «Поднятой целине» земное притяжение побеждает. Так же собирался взлететь Булгаков — и роман взлетел (в пределах той же по сути атмосферы) спустя пять лет.
Нельзя поэтому сказать «больше» или «меньше» соцреализма, как не может быть на земле больше или меньше тяготения.
И до открытия закона все люди знали, что не надо высовывать из окна больше половины тела — упадешь, что нельзя прыгнуть вверх и повиснуть в воздухе и что все плоды падают с дерева на землю, а не улетают в небеса. Иными словами, они ежеминутно ощущали земное притяжение и учитывали его до открытия закона. Мало того, это даже оказалось закреплено в немногих рассказах середины 20-х годов — например, в «Повести о собаке» Михаила Козырева. Главный персонаж — литератор старшего поколения, отбывавший в свое время ссылку на Севере, написавший очерки о тех местах; только что вышло в свет седьмое издание этой его первой книги; в издательстве лежит новая повесть. И вот теперь «ему пришла в голову мысль написать рассказ о собаке. Он несколько раз отбрасывал эту мысль, как ненужную, как несвоевременную, но побуждаемый как бы непреодолимою силой, он писал и писал каждый день». И вдруг он берет газету и видит в отделе библиографии и критики рецензию на свою книгу: «…ряд небольших „очерков“, спешно набросанных автором, вероятно, проездом через описываемые места. <…> полное игнорирование современных запросов… огненная буря революции пронеслась мимо… но она пронеслась не мимо Севера, а мимо автора этих „очерков“ <…>» Подписи нет. Автор страдает. «Что за глупость! Революция! Да ведь эти очерки написаны еще до первой революции!» Он спешит в редакцию, пытается объясниться. «В редакции его встретил молодой человек на тонких кривых ножках с орлиным носом и густыми вопросительно приподнятыми шершавыми бровями». Это — автор рецензии. Худосеев просит: «Напишите, что по недоразумению. Тем более заметка без подписи. Рецензент ошибся…
— Ошибка? — Молодой человек <…> решительно отрезал: — Редакция не меняет своих мнений! Жалуйтесь кому хотите!»
Найти правду в редакции не удается; в издательстве же Худосеева ждет неприятный разговор:
«— С вашей повестью маленькое затруднение <…> Видите ли — мы сделали тут некоторые отметки… Я, конечно, не смею настаивать, но хорошо бы все-таки… И совсем небольшие изменения, в плане чисто художественном.
— Изменения?» (Само такое предложение неприятно изумляет опытного литератора.)
«— Вы понимаете — все у вас, конечно, очень хорошо… Но как-то со стороны… Видно, что вы не вошли в самую гущу… Вот хотя бы здесь, — издатель придвинул рукопись к Семену Игнатьевичу: — здесь вы описываете революционера? Да? Так зачем же он у вас такой? ну, несимпатичный… Бросает жену, сходится с девушкой и ту бросает… Какой же это революционер?»