Мариам Петросян – Рассказы об эмоциях (страница 3)
Вдруг Банат повисает всем телом на полотенце и громко стонет, круто прогибаясь в пояснице. Ее ноги разъезжаются в разные стороны, а живот подрагивает, как огромная тяжелая капля – вот-вот оторвется и упадет на пол.
– Не кричи так громко, бесстыдница! Не позорь умерших родителей и мужа своего не позорь! – командует эби в перерывах между стонами, тщательно натирая живот Банат мыльной водой и пытаясь нащупать внутри младенца. – И меня заодно. Скажут, повитуха неумелая попалась, боль не смогла унять. Разве мы с Тукташем виноваты, что ты у нас такая неженка?
Та покаянно трясет головой, но не может сдержаться – стонет еще и еще, с каждым разом все протяжнее и ниже; наверное, слышно Тукташу во дворе, может, даже и соседям на улице. Громко стонать от боли нельзя, а женщине и подавно. Эби берет в ладонь охапку мокрых волос Банат и вкладывает ей между зубов.
Салават смотрит на блестящую от пота громадину живота Банат: где-то там, в его глубинах, бьется маленькое краснокожее существо, пытаясь освободиться из ставшего тесным кокона; бьется так сильно, что причиняет матери боль. Каково это – ощущать себя всего лишь оболочкой, футляром для хранения другого человека? Чувствовать изнутри сильные толчки чужих конечностей – движение чужой воли? Хотеть и не мочь сделать хоть что-либо, быть вынужденной бессловесно терпеть и ждать, пока тот, внутри, наконец выкарабкается из твоего чрева, разорвав на своем пути твои мышцы и связки?
Или все ровным счетом наоборот? Женское тело желает исторгнуть из себя ставшего чересчур увесистым ребенка – облегчиться, рассоединиться, вновь стать только собой; оно выжимает младенца из себя, как сок из ягодной мякоти, а тот сопротивляется, колотится в застенках материнских мышц, в ужасе быть раздавленным или задушенным ими, не понимая, сколько еще мгновений жизни ему отпущено?
От таких мыслей у Салавата всегда начинает противно свербить в животе, словно там ворочается холодная и скользкая на ощупь крупночешуйчатая змея. Ему жаль Банат – мокрую от пота, с подрагивающими коленями и закушенной прядью волос во рту. Кажется, что и его колени ослабели, что и его зубы свело от напряжения, что и его виски намокли. По шее катится противная горячая капля, стекает на ключицу, затем в ямку у основания шеи, скользит дальше, вниз, по груди и солнечному сплетению, в тощую складку пупка. Салават утирает вспотевший подбородок и ищет взгляда эби: не пришло ли еще
– Разреши крикнуть, апа, – Банат роняет зажатые во рту волосы и шепчет тихо. – Мне легче станет, знаю.
Эби не отвечает – только смотрит строго.
– Содержала ли в чистоте глаза, Банат?
– Старалась, апа: не смотрела косо или свысока, не смотрела похотливо, не смотрела дерзко. Срамные места на своем теле не рассматривала и чужим взглядам не открывала. Не подглядывала ни за кем и ни за чем, любопытные взгляды не бросала – ни в чужой двор, ни в чужую душу.
– А уши?
– Не подслушивала. Закрывала слух чужим тайнам, злым словам и грязным сплетням… Разреши крикнуть, апа! Не могу я больше, не могу-у-у!
Банат тихо воет, на ее шее будто натягиваются веревки, тонкие и толстые; под тонкой кожей на плечах, и на влажных от пота бедрах, и на крепких икрах вдруг вспухают выпуклые мышцы, оплетенные тонкой сеткой вен. Салават ощущает, как теплеют и наливаются кровью его руки и ноги, как напрягаются глотка и гортань – словно это он воет, все тише и тише, наконец еле слышно поскуливает. Он сглатывает, стараясь унять дрожь в горле и на нёбе; обнимает себя руками. Отчего-то стало труднее дышать: загустевший воздух втягивается в ноздри медленно, как вода. Закрыть бы глаза, заткнуть уши, не видеть и не слышать чужого мучения, но нельзя – эби не велит: если Салават станет слепым или глухим хотя бы на пару минут, он не сможет выполнять свою работу, когда придет
Вечер перетекает в ночь, сумрак за окном чернеет. В парильне зажигают лучину, и их там сразу становится четверо: две живые женщины и две черные тени – широкие и волнистые на выпуклых бревенчатых стенах, длинные и прямые на дощатом потолке. Схватки набегают одна за другой, как волны в Итиле. С каждой из них Банат слабеет: она уже не висит на полотенце, а корячится на полу, то и дело опускаясь на локти, словно в молитве; волосы ее смешались и перепутались с сеном, к щекам и лбу прилипли сухие травинки. Слабеет и Салават: тело болит, как побитое, шея и плечи ноют, набухают тяжестью. Когда же наступит
– Плохо рожаешь, Банат, – произносит эби, когда на медно-рыжем закатном небе зажигается первая звезда. – Слаба ты и ленива, дитю не помогаешь, не стараешься. А мне потом с Тукташем объясняйся, почему не вышло…
– Что не вышло? О чем ты, апа?!
– Трудись! – повышает эби голос. – Потей, празднолюбица! Рожать – не с мужем на печи лежать! И поднимись с колен, если хочешь, чтобы ребенок твой скоро на ноги встал!
А Салават уже протягивает женщинам через порог поднос с глиняным чайником и единственной пиалой. Он всегда знает, когда и что нужно эби. Густо заваренный черно-красный чай, холодный и горький до оскомины, – не для питья. Эби обмакнет в него палец и напишет внутри пиалы слова молитвы, затем плеснет туда воды и даст выпить Банат. Саму пиалу разобьет, а осколки разложит по четырем углам бани. Испытанное средство. После него младенцы выскакивают из матерей, как горошины из стручка.
Но не то у Банат. То ли скрытые от эби грехи сдавили внутренности железными обручами, а то ли страх – испитая молитва не помогает. Как не помогают ни натирание живота мылом, ни хлестание поясницы полынью, ни жевание сушеного дубового корня: Банат продолжает корячиться и стонать, а между ног у нее пусто. Не идет ребенок в мир.
Стоны Банат уже и не стоны – хрипы, глухие и прерывистые, как брехание старого больного пса. Время от времени сквозь них доносится спутанное бормотание: «…Не пила ни вина, ни пива, ни перебродившего кваса… Свинину в рот не брала, мертвечину не ела, и мяса хищников тоже… Разреши крикнуть, апа, легче мне станет, чувствую, разреши крикнуть…» Боясь лечь на пол, чтобы не навлечь хворь на младенца, Банат распласталась на банном полке и царапает свой огромный живот, оставляя на туго натянутой коже яркие красные полосы. Ноги ее живут отдельно от тела – подергиваются, сжимаются и разжимаются беспорядочно, по одной, словно у только что убитой жабы. Лицо Банат – белее простыни. А глаза – дикие.
Лоб, загривок, шея, грудь, спина у Салавата – все мокрое. Пот катится по телу обильно, как дождевая вода. Пот уже не первый, горячий и чистый, а десятый – холодный, липкий, вязкий в телесных складках. Салават уже не утирает влагу с тела: толку от этого мало. Много раз он припадал ртом к стоящему в предбаннике ведру с водой, торопливо хлебал – и снова утыкался глазами в трясущееся тело Банат, как велела эби. Мышцы его поначалу ныли длинной тягучей болью, а теперь словно наполнились водой вперемежку с иголками, онемели; и голова налилась той же колючей водой, отяжелела, то и дело пошатывается на шее, как цветок подсолнуха на стебле в ветреный день. В уши его словно набили сена, а в глаза подпустили тумана, но Салават даже рад этому: стало легче ждать прихода
– Во время нечистых дней к мужу по ночам не приходила… Мыслей грязных ни о ком не имела… Разреши же крикнуть, апа…
– Хватит скулить! – приказывает эби. – Полезай ко мне на хребет, палая ослица!
Она взгромождает ослабелое тело Банат на себя: спиной к спине, затылком к затылку, гибким молодым позвоночником – к выпуклому горбу, тяжелыми черными волосами – к легчайшим седым прядям, гладким белым телом – к бурому шишковатому тулову. Руки Банат эби кладет себе на плечи, продевает в них локти, прижимает к груди. Тужится, кряхтит и выпрямляет полусогнутые ноги – роженица оказывается лежащей на эби и словно выгнутой колесом: лицом почти касается потолка, тяжелые груди в синих узлах вен разметались, громадина живота смотрит вверх, ступни волочатся по полу. Покачиваясь, существо из двух слепленных в единое женщин медленно шагает по бане, пытаясь разрешиться от бремени.
– Тянись! – кричит эби из-под Банат. – Старайся! Работай, дохлая лошадь! Мне за тебя перед мужем и людьми отвечать!
Время от времени эби словно пытается подпрыгнуть на месте – подбрасывает Банат, чтобы той лучше тянулось. От порога Салавату хорошо видно, как при этом болтается из стороны в сторону опрокинутое навзничь лицо Банат с приоткрытым ртом и остановившимися зрачками.
Салават берет лежащую в углу сковороду и бьет в нее оловянной ложкой, громко и часто: бэн! бэн! бэн! Эби велит бить каждый раз, когда на лице роженицы читается близость смерти. Женщина себе при родах семьдесят суставов рвет, и еще сорок дней спустя двери могилы остаются открытыми для нее. Но у некоторых рожениц печать смерти невидима, а у кого-то проступает так явственно, что не заметить невозможно. Салават всегда замечает, глаз у него чуткий, хотя и уставший сейчас. Бэн! Бэн! Бэн!