Мари Мелентия – Дождись меня. Сёстры. Там, где стоял город (страница 3)
Полина опустилась на колени рядом с собакой. Солома под коленями была тёплой и пахла летом. Она осторожно ощупала живот — твёрдый, вздутый, болезненно реагирующий на малейшее прикосновение. Пёс заскулил, но не оскалился, не попытался укусить. Только смотрел на неё слезящимися, мутными от старости глазами — глазами зверя, который уже смирился с болью, но ещё надеется на человека.
— Хороший пёс, — прошептала она, поглаживая его по голове, за ушами, по седой морде. — Хороший. Потерпи. Я помогу.
Когда принесли воду и травы, она растёрла мяту в пальцах, заварила слабый настой и аккуратно, по каплям, влила его в пасть собаки. Затем начала осторожно массировать живот — круговыми движениями, по ходу кишечника, как учили в академии много лет назад. Руки делали привычную работу, и от этого Полине самой становилось спокойнее. Она не знала, поможет ли массаж при настоящем завороте — без операции шансы были невелики, — но другого выхода не было. Пёс дышал всё так же тяжело, но скулить перестал.
— Ему нужен покой, — сказала она, поднимаясь с колен. — И куриный бульон, когда станет легче. Никакого мяса, никаких костей. Если к утру не отпустит, я попробую другое.
Воевода кивнул. Потом опустился на колени рядом с псом — тяжело, по-мужски, — и провёл широкой ладонью по его седой морде. Жест был бережным, почти нежным, и на мгновение из сурового воина он превратился в человека, который боится потерять старого друга.
— Это Буян, — сказал он тихо. — Я с ним десять лет. Он меня из сечи вынес — раненого, на себе. До самого дома тащил. Если спасёшь — будет вам и кров, и защита.
Он поднялся и повернулся к дружинникам:
— Отведите к отцу Мефодию. Пусть приютит. И пусть расспросит. А эту, — он кивнул на Полину, — завтра ко мне. Пса проведать.
Когда их выводили из горницы, Полина оглянулась. Воевода стоял у окна и смотрел им вслед. В колеблющемся свете масляных ламп его лицо казалось почти мистическим — лицо человека, который знает больше, чем говорит. Который ждал. Ждал их.
Над Ярополчем-Залесским опускалась ночь. Где-то за частоколом лаяли собаки, перекликались дозорные на башнях, и ветер нёс над Клязьмой запах дыма, смолы и приближающейся зимы.
Вечером, в доме священника, сёстры впервые за много часов остались вдвоём. Им отвели крошечную каморку за печью — низенькую, с земляным полом, устланным соломой и овчинами. Сквозь узкое оконце под потолком виднелся клочок тёмно-синего неба и одна-единственная звезда.
— Ты с ума сошла, — прошептала Рената. — А если бы не получилось? Если бы пёс сдох у тебя на руках?
— Но не сдох же, — тихо ответила Полина. — Рената... ты видела его лицо? Он похож на Гришу. Моего Гришу. На мужа. И он смотрел на меня так, будто... знал. Всегда знал.
Рената промолчала.
Воевода Григорий сидел у постели старого пса и думал о женщине, которую ждал двадцать восемь лет. Сегодня он наконец увидел её лицо.
---
Глава 3: Под кровом отца Мефодия
Дом отца Мефодия стоял на краю детинца, примыкая к небольшой деревянной церкви, срубленной из толстых, потемневших от времени сосновых брёвен. Церковь эта была клетской — самой простой постройки: прямоугольный сруб, крытый тёсом, с единственной главкой, обитой осиновым лемехом, который в лунном свете отливал тусклым серебром. Ни тебе каменной резьбы, ни золочёных куполов — только дерево, доживающее свой век под ветрами и дождями. Но при этом в её облике было что-то суровое, надёжное, почти живое. Словно церковь не построили, а она сама выросла из этой земли вместе с соснами и дубами.
Крыльцо было высоким, с резными столбиками, на которых угадывались фигуры грифонов и переплетённых змей — отголоски того, ещё полуязыческого, искусства, что продолжало жить в руках владимирских плотников даже два века спустя после крещения. Над дверью висел деревянный крест, вырезанный из цельного куска дуба, — простой, без оклада, потемневший от дождей и времени. Рядом с крыльцом, под навесом, висело било — толстая дубовая доска с рукоятью и верёвочной петлёй, заменявшая колокол. В больших городах уже лили бронзу, но здесь, в лесном Ярополче, до сих пор сзывали прихожан на службу глухим деревянным стуком.
Дружинники, не церемонясь, застучали в дверь. Через минуту она отворилась, и на пороге показался человек, которого Полина меньше всего ожидала увидеть в роли сурового священника домонгольской Руси.
Отец Мефодий был высокий, худощавый, с длинными, собранными в хвост волосами цвета воронова крыла и небольшой, аккуратно подстриженной бородой, которая делала его лицо не суровым, а скорее благородным. Его глаза — тёмные, живые, с лукавым прищуром — смотрели на мир не с монашеской отрешённостью, а с острым, пытливым любопытством. Так смотрит книжник, привыкший задавать вопросы и не удовлетворяться простыми ответами.
Одет он был не в чёрную рясу, какую ожидала увидеть Полина по более поздним фильмам и книгам, а в простую, хоть и добротную, рубаху серого сукна, подпоясанную кожаным ремнём с медными бляшками. Поверх рубахи была наброшена короткая мантия без рукавов — фелонь, как позже узнала Полина, — но не та торжественная, расшитая золотом, в каких служат литургию, а повседневная, из тёмно-коричневой шерсти, с простым крестом, вышитым на груди красной нитью. На ногах — такие же кожаные поршни, как у всех в этом городе, только поновее. Единственным признаком его сана, помимо фелони, был большой деревянный наперсный крест на шёлковом шнурке — резной, с едва различимыми от времени фигурами святых.
— Никак гости? — спросил он, окидывая взглядом дружинников и двух растрёпанных женщин за их спинами. Голос у него оказался приятным, с лёгкой хрипотцой — словно он много читал вслух или много пел. — Да ещё и под стражей? Фрол, ты опять кого-то за лазутчиков принимаешь?
Старший дружинник, тот самый рыжебородый, хмуро сплюнул на землю:
— Не моя воля, отче. Воевода велел к тебе определить. Бабы эти странные. Из-под Владимира будто бы, обоз у них разграбили. Но говорят чудно, и одна из них, — он кивнул на Полину, — воеводского пса взялась лечить. Воевода сказал: пусть поживут пока у тебя, а ты чтоб расспросил их хорошенько. Может, выведаешь, кто они на самом деле.
— Что ж, воеводе виднее, — отец Мефодий посторонился, пропуская гостей. — Оставляй, Фрол. Дальше я сам.
Дружинники, явно довольные тем, что сбыли с рук странную обузу, быстро удалились, звякая кольчугами и переговариваясь вполголоса. Сестры остались на крыльце вдвоём со священником. Тот оглядел их ещё раз — уже без дружинников, пристальнее, словно оценивая не то, что видят все, а то, что спрятано глубже, — и кивнул:
— Заходите. Не на пороге же стоять.
Внутри дом отца Мефодия оказался удивительно уютным — особенно по сравнению с тем, что Полина ожидала увидеть в жилище средневекового священника. Никакого аскетизма, никакой монашеской суровости. Просто дом образованного, много читающего человека, который ценит тепло и порядок.
Большая печь, сложенная из серого камня и обмазанная глиной, занимала почти половину горницы. Она была не просто очагом, а целым сооружением: с лежанкой, на которой можно было спать в самые лютые морозы, с нишами-печурками для сушки трав и мелкой утвари, с чугунной заслонкой, расписанной белыми крестами. От печи волнами расходилось сухое, ровное тепло, и Полина, сама того не заметив, потянулась к нему.
На полатях, устроенных под самым потолком, лежали овчины и шерстяные одеяла. У стены стоял грубо сколоченный, но чисто выскобленный дубовый стол, а над ним, на полках из неструганых досок, теснились книги. Настоящие книги в кожаных переплётах, с медными застёжками и угольниками — десятка полтора, не меньше. Полина, привыкшая к бесконечным книжным магазинам и электронным читалкам, поймала себя на мысли, что никогда прежде не видела столько древних манускриптов в одном месте. Для XIII века это было несметное, почти княжеское богатство. Каждая такая книга стоила целого стада коров или небольшой деревеньки. И все они были здесь, в доме простого священника.
Пахло в горнице воском и сушёными травами — пучки мяты, зверобоя, ромашки и ещё каких-то незнакомых стеблей висели под потолком и на жердях у печи, распространяя горьковатый, успокаивающий аромат. Пахло ладаном — но не тем фабричным, к которому Полина привыкла в современных церквях, а настоящим, привозным, драгоценным, источавшим густой, сладковато-смолистый дух. Пахло чернилами — кисловатым отваром дубовых орешков, которым, как она позже узнает, заправляли чернильницы. И ещё пахло свечным воском, сухим деревом рассохшихся переплётов и чем-то трудноуловимым — запахом старого, обжитого дома, который помнит многих.
— Садитесь, — сказал священник, кивая на лавку у стола, покрытую домотканым половиком. — Есть хотите? У меня похлёбка с утра осталась.
Сёстры переглянулись. Они не ели с того самого момента, как пили чай в московской квартире, — а это было в другом времени, в другом мире.
— Спасибо, — тихо сказала Рената. — Мы были бы благодарны.
Отец Мефодий достал из печи чугунок, обёрнутый тряпицей, разлил по глиняным мискам густую, пахнущую грибами и кореньями похлёбку, нарезал толстыми ломтями ржаной хлеб — тяжёлый, душистый, с хрустящей коркой. Сам сел напротив, подпёр голову рукой и принялся наблюдать, как гостьи едят.