Мари Бенедикт – Леди Клементина Черчилль (страница 25)
Глубокая печаль не покидает меня по возвращении из Франции. Я пытаюсь смотреть сквозь ее серую завесу на веселую суматоху, которую устроили Диана, Сара и Мэриголд, когда Рэндольф вернулся в школу. Но девочки чувствуют мое потаенное отчаяние. Опасаюсь, что моя печаль может вызвать очередной отъезд, они цепляются за меня при любой возможности, что утомляет. Я борюсь со стремлением удрать и оставить их с няней, но поскольку Уинстон занят колониальными проблемами в Ирландии, мы с девочками погружаемся в обычную рутину. Я нахожу удовольствие в обществе девочек и начинаю думать, что худшие времена – мой срыв и горе от потери Билла – остались позади.
Мне надо было постоянно помнить о переменчивой натуре жизни. Каждый раз, как я слышала стук трости Уинстона по полу – ротанговой с золотым набалдашником, которую ему завещал Билл – я должна была напоминать себе, что дар существования может быть отнят в одно мгновение. Если бы я думала так, возможно, я была бы готова к смерти Дженни.
Эта шестидесятисемилетняя женщина, которая по-прежнему называет себя леди Рэндольф, после третьего брака с гражданским чиновником намного моложе себя, Монтегю Порчем, жила в деревенском доме своей подруги леди Хорнер Меллз, когда в конце мая она подвернула ногу, спускаясь по лестнице на чересчур высоких каблуках. Местный доктор диагностировал перелом лодыжки, и Дженни вернулась в свой дом в Байсуотер выздоравливать.
Поскольку после войны вновь обострился вопрос с ирландским самоуправлением, Уинстон занят, а молодой муж Дженни в Африке, я посещаю Джени каждый день в течение июня, пока она выздоравливает. Ее дом рядом с нашим на Сассекс-сквер, и у меня появилась привычка заходить к ней на чай. Наедине, без Уинстона, ее молодого мужа или детей, соревнующихся за наше внимание, я обнаруживаю, что затаенная враждебность, которую мы испытывали друг к другу все эти годы, рассеялась, сменившись ревнивым восхищением. Мое уважение к Дженни лишь растет, когда во время одной нашей встречи появляется доктор и после осмотра ее лодыжки говорит, что в ее ноге развилась гангрена, и ее надо ампутировать. Это для всякого горькая пилюля, но я понимаю, что Дженни, которая ценила красоту своих стройных лодыжек всю жизнь, будет особенно тяжело проглотить ее. Однако она принимает эту новость без пафоса, и меня впечатляет ее стойкость.
Проходит десять тревожных дней после операции, Дженни вроде идет на поправку, и мы с Уинстоном возвращаемся к нашим обычным привычкам. Я возвращаюсь вечером во вторник 28 июня после нескольких долгих часов, когда мы вместе с Уинстоном пересматривали предложения по поводу управления Ирландией, зная, что он еще несколько часов будет работать с корреспонденцией. Когда я слышу страшный грохот за час до рассвета, я думаю, что Уинстон писал всю ночь и, наконец, рухнул в постель в соседней комнате. Буквально.
Я поворачиваюсь на другой бок и пытаюсь снова уснуть, когда дверь в мою спальную распахивается. Уинстон в пижаме стоит на пороге, рисуясь силуэтом в тусклом газовом свете в коридоре между нашими комнатами.
– Мама.
Я резко сажусь в постели.
– Что случилось, Мопс?
– Доктор говорит, у нее открылось кровотечение. Я иду к ней домой, – он выходит.
Я встаю, набрасываю халат и бросаюсь следом. Он топает по лестнице вниз, а я кричу:
– Уинстон, ты в пижаме. Хотя бы переоденься. Или давай я вызову такси.
– Времени нет, – отзывается он, закрывая за собой дверь и выходя на улицу.
До дома Дженни на Уэстберн-стрит идти недалеко, минут десять. Но Уинстон в своей пижаме и халате и, скорее всего, в шлепанцах. Пойти мне следом или послать кого-то из слуг, но на улицах темно, хоть глаз выколи. Я решаю подождать.
Я сажусь в вышитое кресло в кабинете. Я не смею вернуться к себе в комнату переодеться, боясь упустить Уинстона по его возвращении. Тиканье дедовских часов, висящих над входом, кажется оглушительно громким, но, когда я привыкаю, тиканье затихает, и мне кажется, что я слышу, как дети ворочаются в постельках и слуги открывают шкафы на кухне.
Через три с половиной часа начинает брезжить рассвет, и передняя дверь отворяется. Входит Уинстон без своего обычного дурачества. На лбу его пот, халат распахнут, открывая бледно-синюю полосатую пижаму.
– Она ушла, – говорит он блеклым голосом.
– Ты же не хочешь сказать, что она совсем ушла? – тупо спрашиваю я. Я понимаю этот эвфемизм, конечно, но это слово совершенно не вяжется с неукротимой Дженни. Может, он хочет сказать, что она ушла из дома? Может, уехала в госпиталь?
– Именно так, Клемми. Она ушла прежде, чем я оказался у ее постели, – отвечает он.
– Это невозможно, – я обнимаю мужа. – О, Уинстон, мне так жаль!
– От меня словно половину души отрезали. – Он утыкается мне в плечо, и я чувствую его руки у себя на спине. Мое плечо влажно от его слез.
– Я понимаю, Мопс. Я также чувствовала себя после Билла. И Китти.
Мы обнимаемся крепче, и я думаю, как мы мало знаем о своем будущем. Я верила, что сила, которую я накопила во время разлуки с семьей, поможет мне выдерживать натиск Уинстона и его требований. Я понятия не имела, как отчаянно мне понадобится эта стойкость, чтобы пережить другие бури.
Глава двадцать первая
Я пожимаю руку миссис Берден, когда мы выходим с теннисного корта Итон-холл[55]. Американская гостья моих хозяев, герцога и герцогини Вестминстерских была отчаянным противником в теннисном турнире, который привлек меня в Чешир по дороге на наши семейные каникулы. Мы с Уинстоном планировали пожить подольше вдали от августовского Лондона вместе со всеми четырьмя детьми, которые сначала проведут первые две недели в съемном доме Оверблау в Бродстейре на кентском побережье с новой французской няней, мадемуазель Розой, а затем трое старших детей приедут к нам в Лохмор в Шотландию, а Мэриголд останется с мадемуазель Розой в Бродстейре, поскольку шотландские приключения не подходят для маленького ребенка. Мы надеялись, что эти каникулы дадут нашей семье какую-то передышку после ужасной потери Билла и Дженни. И я надеялась восстановить тот внутренний мир, которого я достигла, пока жила вдали от семьи одна.
Пока я делюсь с миссис Берден своим удивлением по поводу своего выигрыша – в конце концов, я последний раз играла в теннис много месяцев назад, – я вижу, как слуга машет мне с края площадки. Он подает мне конверт на серебряном подносе. Наверное, это очередное письмо от Уинстона о смерти Томаса Уолдена, его верного лакея? Уинстон ужасно расстроен очередной потерей, потерей слуги, который был предан ему с дней его одинокой юности, когда никто из родителей не слишком заботился о своем сыне. Я не знаю, как его утешить.
Я прощаюсь, рассматриваю конверт, возвращаясь в гостевую комнату. Обратный адрес – Бродстейрс, и я думаю, что это очередной отчет от детей, о том, как они плавают на лодке, строят песчаные замки и как обычно обгорают на солнце. Но, присмотревшись, я вижу, что это не почерк мадемуазель Розы, которая пересылает детские письма.
Закрыв дверь спальной, я вскрываю конверт. Внутри телеграмма от мадемуазель Розы с сообщением, что у Мэриголд сепсис, что ей очень плохо, и мы должны немедленно приехать.
Нет, нет, только не сепсис, думаю я. Конечно, это очередная сильная ангина и простуда. Слишком много знакомых нам детей не пережили сепсиса, который так часто оказывается смертельным. Я роняю телеграмму, и комната кружится вокруг меня. Я хватаюсь за столбик кровати, чтобы не упасть. Я должна приехать к Мэриголд как можно скорее.
Я бросаюсь к Бесси, приказываю ей собирать наши вещи. Вместе мы сядем на поезд до Бродстейрса, где я помчусь к Мэриголд, а Бесси подготовит старших детей к переезду в Шотландию. Я звоню Уинстону, приказывая ему бросить все дела и встретить меня в Бродстейрсе.
Когда тем же днем я добираюсь до Мэриголд, она вся горит. Ее рыжие волосы мокры от пота, как и подушка у нее под головой, и она вялая. Я прошу Бесси дать Уинстону телеграмму, чтобы он немедленно прислал в Бродстейрс специалиста.
После того, как Бесси выводит из комнаты Рэндольфа, Диану и Сару, я обращаюсь к мадемуазель Розе и хозяйке дома, которые остались в комнате.
– Когда она заболела?
Няня смотрит на хозяйку.
– У нее была ангина еще по приезде, мэм.
– Я не об ангине, Господи. У Мэриголд всегда ангины. Когда началась эта ужасная лихорадка?
Мадемуазель Роза молчит, и по щекам ее катятся слезы. Вместо нее отвечает хозяйка.
– Где-то 14 августа, мэм.
Я не верю своим ушам.
– 14 августа? – это же четыре дня назад.
– Да, мэм, – потупив взгляд, отвечает хозяйка.
– Почему вы не сообщали мне до сегодняшнего дня?
Няня начинает всхлипывать.
– Надо было, но я не хотела вас беспокоить.
Во мне закипает ярость, но быстро отступает перед отчаянием. Я могла бы быть тут четыре дня назад и помочь моему бедному ребенку. Четыре дня, за которые я могла бы обеспечить Мэриголд надлежащий медицинский уход, чтобы устранить худшие последствия сепсиса.
Хозяйка уводит няню, и я тянусь за мокрой тряпочкой. Я промокаю горящий лоб и щеки моей девочки и затем ложусь, прижавшись к ней щекой. Я должна была быть с ней. Я никогда не должна была поручать заботу о Мэриголд – о любом моем ребенке – молодой неопытной няне. Это моя вина.