Маргарита Симоньян – Черные глаза [сборник 2020, худож. Т. В. Евсеева] (страница 21)
Каждый из этой компании чавкающей скороговоркой заказал по три блюда с разными соусами и гарнирами, не улыбнувшись ни разу. Переспрашивать не было шансов.
— Они меня ненавидят! — крикнула я почти навзрыд Ленке, носившейся по пылающей кухне.
— Тебя ненавидят все, кто тебя плохо знает, — успокоила Ленка.
И вот тогда, забежав в эту адову кухню, я увидела ее. Ленкиного шеф-повара Дженнифер. Железную австриячку.
Полтора метра вширь и в длину, злая, как атлантический скат, стриженая лесбиянка. Настоящий фашист.
— Да ты издеваешься, полудурок! — первое, что я услышала в жизни из Дженниных уст. — Ты им отдал рибай-стейк вместо стрип-стейка?! Это же для другого стола!! Иди, отбери его у них быстро! Что хочешь делай — калинку им там спляши, мать твою, тупой иммигрантский дебил!
Не выпуская из рук двадцать пять сковородок, где шипело и квасилось что-то только что выловленное из океана, Дженни слегка дернула головой и рявкнула:
— Лобстер «Термидор», мать твою, а не «терминатор»! Что толку, что у тебя голубые глаза, когда ты клиническая идиотка??? Два соуса маринара мне для кальмаров, пулей! Пока я эти твои глаза не вырвала, тупая иммигрантская овца!
И я — главный редактор и все такое — не сразу, но понимаю, что это она, собственно, мне. Открываю рот, выдыхаю и — бегу за соусами, как зайка.
По дороге останавливаюсь записать Дженнины вопли в блокнот, для будущего рассказа. Тут меня хватает за локоть пробегающий мимо официант. Запыхавшись, он выдыхает:
— Ты новенькая? Записываешь, что как делать? Запиши: «Главное — никогда не злить Дженни. Вообще никогда не злить Дженни». Никогда, факинг, не зли ее! И обведи это жирным карандашом!
— Где гребаный соус? — несется из кухни. — Какого хрена это занимает три с половиной минуты, ты, иммигрантская черепаха? Это два гребаных соуса для двух кальмаров, а не банкет для свадьбы принца Уильяма с его анорексичкой!
Потом раздается шлепок, как будто кого-то плашмя ударили сковородкой, и сразу после него:
— Вот так будет с каждым, кто криво ставит сковороду! Ты понял меня, иммигрантский ублюдок?
Вокруг — нескончаемый грохот, склизкие соусы, лед в алюминиевых баках, подносы с тоннами первосортных продуктов, норовящих шмякнуться на пол, — кольца кальмаров, вымоченные в пахте и обжаренные в хлебных крошках, устрицы Рокфеллер, запеченные с острой самбукой, бургер из палтуса и хрустящей прошутто; с пристани тащат ящики с первым ночным уловом — полуметровые лобстеры с обреченными клешнями, зажатыми безопасной резинкой, серые раковины черристоунз и атласный пурпур голубого тунца — только что освежеванного прямо на пристани, еще пахнущего маяком и поросшими диким шиповником островами.
Тает мороженое, свистит кипяток, и разрывается Дженни:
— Ты не забрал у них рибай-стейк? Калинка не помогла? Они его уже съели? Да лучше бы они мозг твой съели! Хотя нет — они бы на хрен еще отравились твоим протухшим тупым иммигрантским мозгом!
Вдруг с лестницы слышится гром падающего тела и крик, по которому ясно, что человек убился нешуточно.
Мы выбегаем на лестницу и видим, что это наш бассер Энди грохнулся вниз через целый пролет, но умудрился на вытянутой руке удержать неподъемный поднос. Второй рукой он зажимает свой правый глаз.
— Что расфигачил этот полудурок? — кричит Дженни.
— Кажется, он проткнул себе глаз ножом!
— Слава Богу! Я думала, он уронил ремулад!
Энди увозят в emergency. Заменяют кем-то зеленым, и тот разбивает бокал.
— Давай, полудурок! — орет Дженни. — Еще разбей! Не чувствуй себя виноватым. Они стоят-то — всего 50 баксов за штуку! Что встал?
— Я сильно порезал палец, — в ужасе шепчет зеленый.
— Отрежь его на хрен! Ты разве не в курсе — у тебя еще девять других, полудурок!
Лучший в городе ресторан — три этажа преисподней: огромные сковороды, как метеориты, падают на плиту, в окошках летают тарелки, стаканы, бутылки вина, потные бассеры носятся со все новыми ящиками плоских корявых устриц. Дженни орет. И только один человек, взбалтывая коктейль, ласково смотрит в сторону кухни, щурясь на свет льняными глазами.
Это Ричард. Ленкин бармен. Уже двадцать лет они с Дженни женаты и абсолютно счастливы вместе. Исступленная лесбиянка и пожилой прилизанный гей, так и не вышедший из клозета, чтоб не расстраивать могилы родителей, — как они уживаются, всем интересно, но никто не отваживается спросить.
Когда я, проклиная и дружбу, и верность, и несчастную ту неподеленную Олимпиаду, выдала счет своему последнему столику, Рич подошел ко мне и сообщил:
— Я обожаю свою жену. Если бы у Гитлера были хоть вполовину такие же яйца, как у моей Дженни, мы сейчас говорили бы все по-немецки.
Тем временем, Дженни бросила сковородки на пол, чтобы их утащили на мойку, и громко захлопала. Это был знак, что ужин окончен, и сегодня она абсолютно всеми довольна.
Сняв колпак, она подошла ко мне и сказала, мечтательно улыбаясь:
— Какой замечательный день, красавица! Пойдем выпьем? Ты отлично поработала сегодня!
Мы поладили моментально. Через час она уже требовала, чтобы я ценила себя больше, чем я себя ценю, а через два я отважилась, наконец, задать ей тот самый главный вопрос, который мучил меня весь вечер.
— Дженни, ты только не злись, — начала я.
— Валяй-валяй, я знаю, что ты спросишь.
Я покраснела. Замялась.
— Я, может, неправильно поняла… Просто у нас, в России, мы такого никогда не видели…
— Да говори уже! — рявкнула Дженни.
И я выпалила:
— Как ты делаешь лобстера-термидора??!
— Ха! — ухмыльнулась Дженни. — Я так и знала, что ты это спросишь! Я добавляю в них эстрагон. Но ты иммигрантка, ты не поймешь.
Лобстеров-термидоров мы поедали в тот вечер до поздней ночи. Бассеры хохотали, как сытые гиены, показывая фотографии, где я, главный редактор и все такое, вытираю столы и роняю приборы.
Ленкина сестра, а по документам — дочка, Алька, приехавшая на каникулы, восторженно говорила:
— А вы знаете, что овощей не бывает? Овощи — это все чьи-то ягоды, корни или листья. Нам на ботанике рассказали.
На Альку с нежностью и восхищением пялился Энди, вернувшийся из emergency со спасенным глазом. Дженни брезгливо щурилась на обоих.
— Теперь ты понимаешь, почему я никогда не путешествую? — сказала Дженни. — Потому что весь этот гребаный мир приезжает сюда сам. Как будто их кто-то зовет!
Ленка обнимала своего Ральфа, который пришел из второго их ресторана, жалела его, что он так много работает — почти как она сама.
А я смотрела на ее красные руки и не могла перестать вспоминать, как в детстве мы обе мечтали стать поэтессами.
Мечтали — пока однажды в мраморных коридорах нашей спецшколы не появился великий кубанский поэт.
Эта была пижонская английская школа, поступить туда можно было, только сдав специальный экзамен, и даже в советском 87-м у нас была отдельная от остального СССР специальная форма — не уродливая коричневая, а кокетливая голубая в белый горошек.
Дети в коричневой форме плевали в нас семечками на троллейбусных остановках.
В этой пижонской школе мы все с первого класса знали, что жить будем точно не здесь.
Щупленький старичок — автор пронзительных строк для детей и юношества, отличник народного просвещения, фронтовик и почетный житель, лауреат чего только можно, заслуженный-перезаслуженный комсомольский поэт отбирал талантливых школьниц тринадцати лет прямо во время уроков и стягивал в тесный кружок в свои райские кущи в бывшем Дворце пионеров, где в пыльных углах бывшей ленинской комнаты медленно и безжалостно обучал искусству поэзии.
В то время он уже стремился к восьмидесяти.
Поэт загодя выяснял, у кого из девиц какой папа, и если папа был так себе, то поэт немедленно залезал ученице в трусы, пугая непоступлением в институт, где одним из деканов был его шурин. И до самого выпускного он, как мог, растлевал перепуганных дев каждую омерзительную субботу. На их счастье, мог он немного.
На выпускной поэт дарил ученице красивую книжку «Пионеры Кубани», слал благодарственное письмо директору школы, взрастившей такие таланты, и больше в жизни талантов не участвовал, набрав из той же школы талантов помладше.
Для этого в восьмых классах городских школ с одобрения комитета образования поэт проводил свои знаменитые патриотические уроки. Сорок минут он рассказывал восьмиклассникам про подвиг Марата Казея, про страдания Зины Портновой, а сам в это время выглядывал такую, чтобы мигали ресницы, чтоб слюнка застыла между обветренных губ, чтоб глаза как кубанское небо и чтоб русые косы как русское поле, заклеванное вороньем демократии.
В конце урока восьмиклассницы пели песни на стихи великого поэта:
Таким образом, он мог выбрать еще и голосистую.
В свободное от изнуряющих школьниц время поэт писал стихи про священное тигло сталинских дней, про щирую землю степную и про униженья постылость в беспросветных годах, имея в виду годы отсутствия советской власти.