18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Малькольм Лаури – Услышь нас, Боже (страница 30)

18

В прежние времена они все молились за его успех: мать, отец, брат Маттиас и брат Джон, ныне отбывающий заключение на острове Святой Елены (кстати, не послать ли ему открытку, размышлял Коснахан, проходя мимо газетного киоска, открытку с изображением Мамертинской тюрьмы, может, это его рассмешит, а может, и обидит; наверное, лучше отправить ему рождественскую открытку, если удастся такую достать, она как раз и придет к Рождеству), – и надеялись, что в нем «есть отличный потенциал» и он «кой-чего добьется на новом месте». Кажется, Коснахан понял, в чем причина его обиды. Он вправду добился успеха, но слишком поздно: отца и матери больше нет, и хотя он отправил матери почтой экземпляр «Сингапурского ковчега» с хвалебными отзывами на обложке – вместе со слоником из ляпис-лазури, купленным для нее в Провинстауне, – к сожалению, оказалось, что новая книга американского издания была задержана на таможне, а потом и вовсе потерялась. Возможно, матушка Драмголд, не зная, что это такое, отказалась платить пошлину за бандероль. Он так и не выяснил, почему она ее не получила. Мэтт совершенно не умел писать письма. На самом деле, хоть и священник, он был почти что неграмотным. Когда чуть позже вышло британское издание, всецело провальное, его мать вряд ли об этом знала. Но зачем мучить себя горькими размышлениями? Ведь даже эта весьма драматичная история успеха относилась к избитой традиции. Но сколь бы неблагодарно это ни звучало, мог ли европеец не видеть в Америке прежде всего свой резонатор, свое испытание на прочность?! Где больше возможностей, там и конкуренция выше. И наконец став «кем-то», он уже не спешил вернуться на родину, чтобы похвалиться солидным выигрышем, полученным за счет великодушного соперника. Теперь Коснахан сделался американцем, женился на американке, пустил корни в американскую почву. У него нет ни малейшего желания возвращаться на остров Мэн. Однако в нем пока остается достаточно от европейца, чтобы задаваться старым как мир вопросом: может ли европеец чувствовать себя настоящим американцем, предварительно не примирившись с Европой, не примирившись, хотя бы притворно, со своей бывшей родиной?

В том разговоре с Маттиасом по телефону, когда голос брата, такой знакомый, мирской, периодически прорывался в Дуглас к Коснахану, Мэтт говорил: «Нет, старик, я не сказал, что это не смешно, потому что как раз таки очень смешно. Я сказал…» И после очередного треска помех в разговор снова вклинилось «Hamburger Beefsteak mit zwei Eiern und Kartoffelsalat!» – «Что ты сказал?» – а потом вновь голос брата, ясный и смеющийся: «Я сказал, это напомнило мне времена, когда мы пели «Услышь нас, Боже, с горней высоты». Старый рыбацкий гимн с острова Мэн, который, наверное, оставался для Мэтта важнее всего на свете и о котором он вспомнил во время междугородного телефонного разговора меж Дугласом и Брюгге.

Решив пока что не переходить через дорогу, Коснахан продолжил путь по той же стороне улицы Венето, все еще в направлении площади Барберини. Он был не из тех, кто шагает по городу, не задумываясь, куда идет. Наоборот, он частенько об этом задумывался, причем так напряженно, что каждый раз, приближаясь к какому-нибудь месту, где всяк счел бы логичным перейти через улицу, он шагал дальше, исходя из решения любой ценой – если возможно – избежать перехода. В то же время он любил просто бесцельно бродить по городским улицам, так сказать, дрейфовать без руля и ветрил. Коснахан знавал многих людей, живущих за городом, почти всегда бывших моряков или старателей, у которых любовь к прогулкам ради прогулок сочеталась с такой же необоримой опаской и страхом перед уличным движением. Здесь, в Европе, этот страх еще усилился, в основном потому, как подозревал Коснахан, что с ним не было жены. Он хорошо помнил, как во время их редких поездок в Бостон или Нью-Йорк она буквально вела его за руку на переходах и говорила: «Быстрее, Драмголд. Видишь, дама с коляской. Вот за ней и увяжемся». Или: «Видишь ту милую старушку с трехлетним внуком? Идем за ними, они нас выведут на ту сторону». Смех Лави звенел, как колокольчик.

Хуже всего, что теперь, в одиночестве, он был лишен удовольствия, какое они получали вдвоем, ведь ему нравилось чуточку преувеличивать свои фобии или, наоборот, впадать в сознательно-показательные приступы героизма и, обмирая от страха, тащить Лави за руку через дорогу.

Коснахан знал за собой грех рассеянности, и эта рассеянность вкупе с римским движением пугала его до безумия… Тем временем, наслаждаясь прогулкой по улице Венето с ее широкими тротуарами под густой тенью платанов, он вполне закономерно задумался и о награде за храбрость, которую ему вручило японское правительство.

Случилось это двадцать один год назад, в сезон тайфунов, на закате. Его судно мирно стояло на якоре в гавани Иокогамы, и тут внезапно грянул шторм. Половина команды сошла на берег, почти все остальные уже легли спать, а второй стюард, пожарный и сам Коснахан стояли возле каюты второго стюарда в средней части судна, пили китайский самшу и наблюдали за японским рыболовным баркасом, который тогда находился примерно в кабельтове от них и как раз входил в порт с крошечной спасательной шлюпкой на буксире. Их еще забавляло, что баркас оборудован электрическим гудком, периодически гордо сигналящим. Внезапно стало темно, поднялись волны и ветер, хлынул дождь; потом громыхнул гром почти одновременно с гигантским разрядом молнии, в блеске которой рыболовное судно казалось пригвожденным к ночи; когда вновь полыхнула молния, они увидели, что баркас переломился пополам, как щепка, обе его половины пошли ко дну, а команда перебралась через корму в шлюпку, которая тут же просела и едва не затонула под их общим весом.

Затем раздались истошные крики о помощи, и среди голосов терпящих бедствие был явственно различим женский голос.

В обязанности Коснахана входило вообще-то стоять у лебедки, спускающей на воду спасательную шлюпку, а не собственноручно спасать утопающих, но и он, и пожарный все равно забрались в шлюпку, старомодную весельную лодку, как забрался бы и стюард, если бы капитан не приказал ему спуститься вниз, чтобы согреть одеяла, если получится кого-то спасти, и запастись виски, что в его случае было излишне.

Скорее всего, им вообще не удастся спустить шлюпку на воду, а если удастся, то придется спасаться самим, потому что море бушевало так, что их грузовое судно, носом и кормой привязанное к буйкам, заваливалось набок. Коснахан улыбнулся, вспомнив, какими важными вдруг стали все они, минимальный дежурный экипаж, состоявший из одиноких мужчин, и капитан отдавал команды, пытаясь перекричать ветер, и радист носился туда-сюда по лестницам со словами: «Есть, сэр!»

Они все же спасли тех японцев, сначала взяли их шлюпку на буксир, но потом пересадили их всех в свою шлюпку, которой командовал старший рулевой, толстяк по имени Квоттрас, по мнению многих, трусливый хвастун, – в Сурабае у него была жена-португалка, с которой, по слухам, он обращался совершенно по-изуверски. Вот почему его корабельные товарищи с большой неохотой признавали потом героизм этого человека. Потерпевшие бедствие японские рыбаки вели себя со стоическим мужеством, присущим их нации, но среди них была женщина, а женщина, как говорится, и в Африке женщина, и ничто не могло убедить эту конкретную даму, весившую под двести пятьдесят фунтов[110] и к тому же бившуюся в истерике, покинуть шлюпку, что, наверное, можно считать проявлением мужества, ведь кроме этой несчастной лодчонки, у их семьи не осталось вообще ничего. Несмотря на высоченные волны и страшный грохот, к которому бедная женщина добавляла свои истошные крики, сливавшиеся с ревом шторма в едином отчаянном мизерере[111], вопл и неба и вопли земли переплетались друг с другом и взрывались яркими вспышками молний, и не умеющий плавать Квоттрас без малейших раздумий перепрыгнул в японскую шлюпку и бросил нам свой увесистый вопящий груз, отчего наша шлюпка чуть было не перевернулась.

Этот рулевой тоже был родом с острова Мэн и, как любой мэнец, воображал себя писателем или поэтом, хотя писал по-английски, и после спасения японцев каждую вахту весь экипаж к своему вящему удовольствию наблюдал, как он работает над рассказом, озаглавленным по совету Коснахана четко и кратко – это была единственная уступка словесной сдержанности – «Шлюпка». И чтобы никто не ошибся насчет его занятий, работал он стоя, распахнув настежь дверь своей каюты и разложив бумаги на свободной верхней койке, причем вдохновенно всклокоченные волосы космами падали на лицо.

Однако в рассказе под названием «Шлюпка» не было и намека на драму, развернувшуюся во время спасательной операции. Для Квоттраса в произошедшем не было ни грана романтики. В его сочинении нет ни слова о японской семье, потерявшей все свое имущество, свой несчастный баркас и даже сигнальный гудок; ни слова об их утлой спасательной шлюпке, которая полночи раскачивалась на волнах, освещаемая рваными вспышками молний, а наутро дрейфовала с подветренной стороны, и Коснахан, который переживая за судьбу японской шлюпки, никак не мог заснуть, самолично слазил в воду и привязал ее к борту; в рассказе Квоттраса нет ни трагической радости уцелевших, ни их благодарности за спасение варварами-иноземцами – старшим рулевым, который на вахте вел себя так, словно обширные телеса не позволяли ему двигаться, двумя испуганными юнгами, пожарным и помощником корабельного плотника, оба они были растеряны и толком не понимали, что происходит, подчинялись только инстинкту и профессиональной сноровке и в самый неподходящий момент расхохотались как полоумные. О героизме самого Квоттраса в рассказе тоже нет ни единого слова. Не из скромности, не из отвращения к субъективизму и даже не потому, что мудро угадывал: правда не продается. Напротив, он не сомневался, что пишет правду и только правду и что она будет продаваться, но только для «аудитории высшего класса». А если не продастся – в нем все-таки было достаточно от художника, чтобы это признать, – то лишь потому, что рассказ слишком правдив, слишком реалистичен, слишком близок к «искусству ради искусства», короче говоря, слишком похож на японский залив Сагами, чьи воды «вздыбились и поглотили их всех с головой». Ради этого высокого искусства, ради этой правды он ввел в свое повествование пиратов, торговцев опиумом, бродягу-бича в ветхих белых штанах, а бедная семидесятилетняя мать семейства, которую он сам же и спас, стала хорошенькой американкой, бежавшей от жестокого отца при попустительстве высокого, смуглого и стройного француза, не принимавшего никакого участия в спасении на водах, но имевшего в Шанхае немалое состояние.