Малькольм Лаури – Услышь нас, Боже (страница 16)
И все же необходимо развить в себе навык яростно осуждать бессмысленное убийство диких животных как занятие трусливое, недостойное человека, презренное и даже самоубийственное, не испытывая при этом желания накинуться на вашего Хемингуэя; все же следует понимать, что у вашего Хемингуэя есть полное право стрелять в диких животных, и, предаваясь этому сомнительно мужественному занятию, он – по крайней мере, в данный момент – не стреляет в кого-то другого.
Бывшие мелкие громилы и замшелые школьные учителя теперь ходят в церковь, а не на собрания коммунистического кружка и с молитвенником в руках послушно следуют за общепринятым мнением. В церковь мифа стремятся иные проклятые толпы… Так, все, заткнись.
Однако люди, действительно пробудившие в обществе интерес к Кьеркегору, вытекающий из интереса к Кафке – за что им отдельное спасибо, – Эдвин и Уилла Мюир, блестящие переводчики Кафки на английский и авторы предисловия к «Замку», так и не дождались заслуженной похвалы. Если бы не их предисловие, Кьеркегор, несомненно, до сих пор пребывал бы в забвении, а мелкие громилы… Так, все, заткнись. Заткнись. Заткнись.
Когда Мартин берется за изучение французского языка после тяжкого периода воздержания – но все еще мучаясь от похмелья, – его, мягко говоря, изумляют следующие фразы из упражнения в учебнике:
Traduisez en français[59]:
1. Человек не был мертв, но жена сообщила ему, что он умер два дня назад.
2. Она нарядилась богиней смерти.
3. Она открыла дверь и предложила пьянице ужин, который выглядел крайне неаппетитно… (упражнение относится к тексту под заголовком «L’Ivrogne Incorri-gible»[60], начинавшемуся со слов: Un homme revenait tous les soirs à la maison dans un état d’ivresse complet[61], под текстом была фотография здания Торговой биржи в Париже, сделанная примерно в 1900 году).
4. Ты должен страдать за свои пороки, сказала она. Каждый вечер я буду готовить тебе одну и ту же еду.
5. Еда мне не важна, я страдаю от жажды. Каждый час ты должна приносить мне по 3 бокала вина. – На обороте учебника цвета ржавчины изображен тисненый петух (возможно, тот самый, уже упомянутый выше – упившийся ежевичным бренди), приветствующий рассвет. Под ним – золоченая надпись: Je t’adore, ô soleil[62]…
Как там у Лорки? «Хотелось пролить ей на голову реку крови».
Бедные сальвадорцы. Прежде сидели на палубе, держались за руки, щебетали, как обезьянки, а теперь их тошнит, и им грустно; за обедом не съели ни крошки, залегли на скамью за столом.
Лишь Габриель бодр и весел: «Я ел, когда отбили пять склянок, и шесть склянок, и восемь. Я всегда жутко голоден, когда море штормит».
Бамс! Молоко, кофе и все прочее падает со стола на колени Примроуз и на пол. Боюсь, она обожглась (и она обожглась), но плачет вовсе не потому. Ей жалко испачканных красных вельветовых брюк, красивых и совсем новых.
Чувствую, шторм уже на подлете (хорошая строчка), недаром же я был моряком. Кстати, практически даром, если вспомнить, какие гроши получали простые матросы.
Высоченные волны, как горы в снеговых шапках пены, но южный ветер en arrière[63], так что море катится следом за нами; «Дидро» идет очень даже неплохо (но качка такая, что все в каюте ходит ходуном), как Натаниель Готорн, бредущий под порывами бури, дабы узреть дьявола в рукописных страницах[64], или винджаммер, обгоняющий ветер; проходим мимо еще одного парохода класса «Либерти», идущего встречным курсом и будто запущенного высоко в небеса; вряд ли делаем больше 20 миль в день.
Наш спасательный корабль – идет нам навстречу.
Матросы в непромокаемых штормовках и зюйдвестках, борясь с ливнем и ветром, натягивают на кормовой палубе штормовые леера. За кормой – бурное море. За кормой времени.
Грандиозное зрелище на закате: волны бьются о борт, разлетаются брызгами, но черный дым, валящий из трубы камбуза прямо к bâbord[65], однозначно свидетельствует, что ветер переменился на западный…
Примроуз говорит: да, это Атлантика, Западный океан, как он мне представлялся.
Он слышит какие-то звуки и видит странное движение в небесах и в стихиях.
Низкое одичалое небо, редкие проблески тусклого солнца; серое-серое море, волны высокие (grosse houle), но как бы растерянные, мечутся во все стороны. Иные накатывают друг на друга, как гребни прибоя на берег, ветер срывает фонтаны брызг с их изогнутых пенно-снежных верхушек. Иные волны сшибаются, вздымаясь зазубренными горами высоко над кораблем, их вершины ломаются, и вода льется вниз непрестанным потоком. Но самое странное, самое удивительное и прекрасное: иногда, очень редко, сквозь вершину волны пробивается свет, и тогда из-под марева водяной пыли проступает зеленоватое сияние, словно волна подсвечена изнутри зеленым пламенем.
Стоя на мостике, Шарль сообщает нам, что в час ночи сила ветра была 8 баллов, но сейчас он немного унялся[66]. Да, впереди сильный шторм, но он движется быстрее нас. Мы идем со скоростью 11 узлов.
На мостике выставили дополнительного наблюдателя.
Габриель указывает пальцем вниз, на задраенный люк, который непрестанно накрывает волнами (волны почти накрывают капитанский мостик), и говорит: «Там мука! Но чехлы водонепроницаемые». «Что он имеет в виду?» – не понимает Примроуз.
Командир поднимается на мостик, смотрит по сторонам:
«Почти не качает… не сильно качает. Крепкое судно, скажите!»
Да, говорим мы, отличное. Он доволен.
Le vent chant dans le cordage[67].
На помощь Мартину приходит Рильке, посредством избранных писем, опубликованных в журнале «Кеньон ревью»: «Опыт общения с Роденом пробудил во мне робость по отношению ко всем изменениям, всем неудачам и срывам в работе, ибо эти неочевидные погрешности, как только ты их осознал, можно терпеть лишь до тех пор, пока у тебя получается выразить их с той же силой, с какой их дозволяет Бог. Я продолжаю работать, но упаси боже, чтобы мне пришлось (по крайней мере сейчас) постигать нечто еще более болезненное, нежели то, что мне было доверено в «Записках Мальте Лауридса Бригге». Иначе получится просто невразумительный вой, совершенно не стоящий затраченного труда…»
Сказать по правде, Мартин не читал ни одной строчки Рильке, и все это с его стороны – лишь иллюзия величия.
И еще: «С нами все должно быть по-другому, коренным образом по-другому, иначе все чудеса света будут растрачены понапрасну. Здесь я снова осознаю, как щедро мир осыпает меня дарами, но эти дары пропадают зазря. Что-то похожее переживала блаженная Анджела: «quand tous les sages du monde, – говорила она, – et tous les saints du paradis m’accablereraient de leurs consolations et de leurs promesses, et Dieu lui-même de ses dons, s’il ne me changeait pas moi-même, s’il ne commençait au fond de moi une nouvelle opération, au lieu de me faire du bien, les sages, les saints et Dieu exaspéraient au delà de toute expression mon désespoir, ma fureur, ma tristesse, ma douleur, et mon aveuglement!»[68] Это место (пишет Рильке) я год назад отчеркнул в книге, потому что испытывал те же самые чувства, понимал всей душой и ничего не мог с этим поделать, и с тех пор оно стало еще актуальнее…»
Frère JACQUES – Frère JACQUES —
Sonnez les MATINES! Sonnez les MATINES!
Мартину снилось, как он смотрел на безумные картины Босха, в Роттердаме. Наверное, я их где-то видел, сами картины или их репродукции, особенно пугающе жуткого «Святого Христофора». Сон о картинах предваряло видение гигантского кинотеатра, тоже, по-видимому, в Роттердаме, но лежащем в руинах, высокой причудливой башни, на вершине которой непрерывно звонили церковные колокола.
Потом заиграли шарманки, огромные, как торговые палатки, их ручки закрутились с энергией, какой ожидаешь от кочегара на пароходе, то есть от меня самого, выгребающего пепел из зольника и швыряющего его на лебедку… Я знал человека, который, вытряхивая золу за борт, сам полетел в воду вместе с ведром. Тот парень тоже чем-то смахивал на меня.