Максин Чан – Восьмая личность (страница 20)
— Ты боялась, что он откажется от тебя?
— Всегда.
— Поэтому ты представляла ему ложное «я»? — спрашиваю я.
— Постоянно, — говорит она.
— Понятно.
Она вздергивает подбородок.
— У Джозефа в кабинете тоже были всякие картины, — говорит она, останавливая взгляд на утесах. — У него была одна с семьей. Кажется, копия Пикассо. Мать, отец и их четверо детей. И собака. На коленях у матери малыш. Один из детей — я так и не поняла, мальчик или девочка, — стоит, и вид у него дерзкий. Их взгляды были ужасно пронизывающими. Я возненавидела картину с самого начала. Идея семьи — она была для меня чужой. Эта картина словно мучила меня. Ждала, когда комната наполнится моей испорченностью, как какой-нибудь страшной заразой. Почему-то мне казалось, что этот идиллический портрет приведет в действие все мои злые и завистливые мысли. Паскуды постоянно уговаривали меня уничтожить картину. «Пусть он увидит, какая ты плохая на самом деле», — повторяли они.
— А какая ты плохая? — спрашиваю я.
Она замолкает.
Я жду.
— Насколько ты плохая? — повторяю я.
Ее ступни поворачиваются внутрь. Она мотает головой.
— Я хорошая девочка, — тихо шепчет она, — не такая, как Алекса.
Я понимаю, что произошло переключение.
— А что натворила Алекса? — спрашиваю я.
— Вчера вечером, — она делает паузу, оглядывается, настороженная и бдительная, — она пошла в то мерзкое заведение, в «Электру», со своей подружкой Эллой. Я наблюдала за ними из Гнезда.
Глядя на меня печальными, как у Бэмби, глазами, она подсовывает правую ступню под бедро левой ноги и закусывает губу.
— Ты, наверное, Долли? — решаюсь весело спросить я, отмечая, что мой голос звучит выше.
Она кивает.
— Рад познакомиться с тобой. — Я улыбаюсь.
— Я тоже, — излишне поспешно говорит она.
Я смотрю на золотые часы на письменном столе. Проклятье.
— Долли, — говорю я, — нам пора заканчивать, но я надеюсь, что ты скоро вернешься. Я был бы рад, если бы мы с тобой поболтали чуть подольше. Может, ты расскажешь мне о том мерзком заведении?
Она встает и быстрым движением заправляет непокорную прядь волос за ухо. Ее ступни все еще повернуты внутрь. Она указывает на дверь, как будто ждет разрешения уйти. Я кивком даю ей такое разрешение. Когда я поворачиваю дверную ручку, она возвращается в себя прежнюю. Ее плечи расправляются, и она быстро пятится, как мустанг, рвущийся на волю. Алекса улыбается так, будто ей дали разрешение занять в мире побольше места.
— До свидания, — говорит она.
Я открываю свой ноутбук — мною овладело любопытство. Желание побольше узнать о том мерзком заведении, куда вчера вечером отправились Алекса и Элла, заставляет меня напрячься.
На меня смотрит девушка с длинными рыжими волосами, с сильно подведенными глазами и с родинкой над верхней губой. Тонкая талия подчеркивает ее большую грудь, которую обтягивает белый топ с малиновым словом «Электра». Мой взгляд перемещается на крохотный, размером с чипсину «Дорито», шелковый треугольник ее стрингов.
Я быстро закрываю ноут.
Чтобы успокоиться перед приходом следующего пациента, я встаю и смотрю в окно. Неожиданно в моем сознании возникает образ Алексы. Она появляется в моем кабинете и превращается в самоуверенную версию самой себя с красной помадой на губах и на высоких каблуках. Я предлагаю ей сесть, и она, как дикий зверь, крадется в дальний угол кабинета. Ее глаза широко открыты, взгляд мечется. Внезапно она опять становится ребенком.
Глава 10. Алекса Ву
— Передай мне бленду! — приказывает Джек. Его голос едва слышен в гуле толпы.
Политический митинг.
Тысячи людей идут по Даунинг-стрит, требуя больше денег на национальное здравоохранение.
— Смотри по сторонам, вдруг увидишь что-нибудь интересное! — кричит он. — И держись рядом!
Я так и делаю. Мы сохраняем бдительность и защищаем друг друга, продвигаясь в толпе бочком, как крабы в своей броне. Я трижды сама пожимаю себе руку, однако эффект от этого не такой же действенный, как от тройного пожатия Эллы.
«Все в порядке, — шепчет Онир, — мы рядом. Не паникуй».
С рюкзаками на спинах мы с Джеком продвигаемся вперед, свободными руками оберегая фотоаппараты. Наши взгляды устремлены на идущих мужчин и женщин.
Я вдруг понимаю, насколько студенческая жизнь далека от трудовых будней, которые лишены того ощущения безопасности и комфорта, что дарят лаборатории, читальные залы и лекционные аудитории. Я работаю всего три дня, а уже чувствую, как во мне разгорается огонь, как ширится желание стремительно нестись вперед. Я испытываю восторг от того, что я — настоящий фотограф. Неожиданно к горлу подкатывает тошнота — то ли от восторга, то ли от страха.
«От восторга», — подсказывает Онир.
«От страха», — издеваются Паскуды.
«Зачем вы постоянно все портите?»
Они хмыкают.
Я выбираю восторг и примеряю на себя это чувство, прежде чем заговорить о нем вслух.
— Как же здорово! — восклицаю я.
Джек ловит мой взгляд и улыбается.
— Ты подцепила микроб! — кричит он.
— Микроб?
— Заразилась, — поясняет он. — В хорошем смысле.
Я знаю, что для качественной честной съемки нам придется стать частью действия. Наши фотоаппараты нацелены на оживленных медработников, активистов и группу давления. На поднятых плакатах требование «спасти здравоохранение». Я фокусируюсь на мужчине с коричневым мегафоном — он из Народного собрания — щелк — обращается к участникам митинга, утверждая, что давление усилится. Щелк. Щелк. Щелк. Еще один коричневый мегафон следует примеру первого и накаляет атмосферу. Оба голоса звучат все громче, повторяя протестные заявления друг друга.
В мою грудь упирается локоть, случайно, однако Тело все равно быстро оказывается в подчинении.
— Ты в порядке? — кричит Джек.
Я киваю, двигаю плечом, чтобы освободить для себя пространство, откуда мне удобно смотреть на женщину с самодельным плакатом. «Моя 15-летняя дочь покончила с собой, — написано на нем. — Спасите здравоохранение».
Мы с Джеком пробираемся к ней.
— Узнай, что у нее за история, — шепчет он мне в ухо, — покажи ей свое удостоверение.
Я улыбаюсь, чтобы разрядить обстановку. Женщина замечает мой фотоаппарат и кивает.
— «За» или «против»? — спрашивает она.
— «За», — отвечаю я, показывая ей мое журналистское удостоверение.
Ее глаза наполняются слезами.
— Здравоохранению нужна наша помощь, — говорит она. — Моя дочь покончила с собой после того, как ее выкинули из психиатрического отделения, несмотря на наши мольбы оставить ее в больнице. Нам сказали, что им нужно освободить койко-место. Мы говорили, что для нее небезопасно уходить из больницы.
— Сожалею, — говорю я, однако в моем голосе не слышится особой убежденности.
Она сжимает палку, на которой закреплен плакат, у нее дрожит нижняя губа.
— Она действительно была больна. Галлюцинации и все такое. Слышала голоса за стеной, телевизор. Мы не знали что делать. Куда обратиться за помощью. У нас не было денег на частную клинику, мы могли позволить себе только государственную.
«Делай что-нибудь, — требует Раннер. — Помоги ей».
— Можно? — спрашиваю я, взмахивая фотоаппаратом. — Это пойдет на пользу вашему делу.
Она соглашается. Гнев и скорбь отражаются в каждой черточке ее лица. Ее худые плечи поникли под тяжестью утраты. Подняв фотоаппарат, я на мгновение замираю, слегка колеблюсь перед щелчком, размышляя о том, что мое вмешательство может усугубить ее переживания. Неожиданно она поднимает свой плакат. В ней чувствуется прилив сил. В печальных глазах появляется решимость. Я едва не лопаюсь от гордости и восхищения. Щелк. Щелк. Щелк. Щелк. Щелк.